Шахимат и калуа

Я хотела сделать бутерброд с сыром, но снова получился бутерброд со всем.

Это потому что душа требует сказки и не довольствуется малым.

Мне бы сейчас хотелось пить расслабляющее калуа от «Перно Рикар» или любоваться на босоногих танцовщиц в разноцветных саронгах, но включать телевизор ради этого глупо, а ехать в Таиланд дорого. Поэтому остаётся ещё раз взглянуть на заснеженную автостоянку за окном и рассеянно уйти спать.

Утром картина за окном не изменилась, только стало чуть светлее.

Я решилась и пошла в школу.

 

1.

Школу я закончила семь с половиной лет назад. С трепетом я ждала того дня, когда мне не нужно будет идти в школу — совсем, когда можно будет забыть все имена и прозвища учителей, торжественно сжечь тетрадки и стереть из телефона номера одноклассников и особенно одноклассниц.

Так проходит мирская слава, мечты разбиваются о вторую пропущенную зарплату, я пишу тоскливое заявление по собственному желанию, искательно спрашиваю, ждать ли оставшихся денег в ближайшие пятьсот лет, и иду работать в свою же школу.

Шахимат. Я его вспомнила. Высокий неприятный голос, сам он — такой же высокий и чаще всего такой же неприятный; голос в нос, капризный; традиционное финальное «Вот и всё, шах и мат, господа» в случае аргументированной победы, причём «шах и мат» он произносил мягко в одно слово, мгновенно заслужив прозвище, похожее на имя арабской принцессы. «Принцесса»,— недоверчиво гоготали мальчишки из класса, когда умник Королёв рассказал про арабские женские имена. Второе прозвище за пять минут, это суметь надо. «Диезибемоль» он тоже произносил как неведомое заклинание, пару раз заменяя музыканта, бесконечно болеющего. Я бы от тоскливых гамм тоже заболела, но терплю, хотя класс по соседству. Ещё один учитель с прозвищем, которое мне запомнилось,— Зомбий Петрович, на самом деле Юрий Сергеевич, труд и прилежание, подвиг стамески и станки с зубовным скрежетом — всего раз я побывала в этом царстве ржавого металла и недотёсанных швабр. Зомбий Петрович появлялся из невнятной темноты в конце коридора, где частенько кого-то били, уныло нёс за воротник очередного провинившегося в учительскую. Сам тощ и бледен, силой обладал неимоверной, жилистой.

Крики чаек не такие противные, как свирепый гогот старшеклассников.

Моя предшественница ушла в декрет, и можно сказать, мне повезло.

С Шахиматом мне придётся делить закуток у кабинета; и неважно, что он преподаёт немецкий, а я французский — главное, не английский, поэтому можно вместе; мой кабинет рядом, но комната отдыха рядом с ним занята под кладовую. Клавдий Иванович на самом деле, «можно просто Клавдий», на удивление старомодно и мягко пожал мне руку, как будто даже галантно — я бы покраснела, если бы он её поцеловал; он меня не признал. Тогда я была немного пухлой и с хвостиками, сейчас почти стройная и с каре. А на такие мелочи, как глаза, курносый нос, несимметричные веснушки и ямочки на щеках, мужчины не всегда обращают внимание, хотя я считаю, что почти не изменилась. О, немного пухлой, поэтому тогда я перестала есть, заслужила больницу и гнев родителей, неприязненное восхищение одноклассниц и едва не пропустила экзамены.

Но делить с Шахиматом одну комнату — от голоса у меня сделается мигрень, лучше я буду наведываться в преподавательскую, проталкиваясь сквозь обезьяноподобных воспитанников. Ужасно, ужасно. Я тайком достала кусочек шоколадки и съела его, отвернувшись к окну. И пусть только шалопаи не полюбят французский. Не зря ли я надела юбку выше колен? Может, брючный костюм был бы уместнее?

 

2.

К несчастью, сразу десятый класс. Притихшие мальчишки недоверчиво смотрят на мои колени, девочки оценивающе изучают причёску и маникюр. Взгляды, прожигающие насквозь. Я рассказываю про акцент Жана Рено и Жерара Филиппа, про сленг афрофранцузов и тяжёлые запахи Парижа — а потом цитирую Амели, страницу за страницей; про обязательную грамматику мы забываем, и я дипломатично перехожу с французского на русский и наоборот, и не слишком ярко выражаю недовольство, когда они путают артикли. Через сорок минут они с воплями убегают рассказывать остальным, какая я потрясающая. А у меня дрожат колени и влажные ладони, но я это умело скрываю за чашечкой кофе — Шахимат снова галантен, и у нас обоих перерыв почти на час.

Я чувствую, что горло приходит в порядок, а потом — слабость, словно пьяна, и чувствую, как теплеет в пальцах ног; я сбрасываю туфли, и я — босоногая таиландская танцовщица в ярко-розовом с золотым саронге — зачем мне вообще саронг? Я разматываю его, как длинную ленту, он улетает к масляным волнам, а в руках у меня огромная чаша с калуа, от неё жар, и во мне бессистемный трепет — на груди влажно блестит закат, огромный и тыквенный, и вкрадчивый высокий голос: «Я сразу понял, кто вы…» — «Принцесса?» — вскрикиваю я и мгновенно просыпаюсь. Вот что значит не выспаться перед первым рабочим днём и полдня бегать по магазинам в поисках нормального костюма.

— Кофе на вас всегда умиротворяющим образом действует? — спрашивает Шахимат. Я заливаюсь румянцем: надеюсь, его прозвище я не произнесла вслух.

— Не выспалась… — Я осознаю, насколько глупо это звучит вечером.

— Я могу вас подменить, у вас же один урок остался?

— Это будет неудобно, я же только первый день.

Он улыбается. Я уже не чувствую к нему неприязни. Ведь он не помнит, как ставил мне тройки.

Я проветриваю комнату; через несколько минут я отважно иду к пятиклашкам, мы читаем стихи, придумываем на ходу загадки и устраиваем маленький фестиваль. Завуч растерянно заглядывает на шум, но пятиклассник Вова встречает её таким трубным «Паррррдоне-муа!», что она понимающе кивает и тихо закрывает за собой дверь. Дети совсем не торопятся убегать в конце урока.

Через вьюгу и колюще-режущий снег я иду домой.

 

3.

…Снег начал сыпать с новой силой, и я сердито завязывала шнурок, отплёвываясь от колючих снежинок; ветер мёл параллельно скользкой земле, и машины выстроились в унылую пробку. Автобусы внезапно исчезли по всей планете. Шнурки на ботинке на левой ноге постоянно развязывались, и это выводило из равновесия больше всего. Я подхватила сумку и пошла дальше. Даже витрины магазинов, обычно яркие и радостные перед праздниками, сияли тускло, и обмороженные окна не звали внутрь.

Я прошла ещё несколько метров, с неудовольствием разглядывая тяжёлые снеговые тучи, мельком отметила, какая ледяная глыба свисала с крыши одного из домов, и чуть не споткнулась: шнурок развязался на правом ботинке. Только я присела завязать его, как ледяная глыба сорвалась и с ужасным грохотом раскололась на тысячу кусков метрах в пяти передо мной. Если бы у меня не развязался шнурок…

Ослабевшими пальцами я завязала его и осторожно обошла осколки. И остаток пути до дома опасливо поглядывала на крыши — из-за чего чуть не попала под машину, объезжавшую пробку прямо по тротуару.

Домой я пришла мокрая и сердитая от усталости. Едва заставила себя забраться в душ — он немного освежил меня, но сил всё равно не было. Я вытерлась и, голышом прошествовав в спальню, упала на диван и тут же уснула. Принцесса таиландская, победоносная и несчастная. Хорошо, что тетрадки пока не нужно проверять.

 

4.

Телефон резко выдернул меня из тёплых стран и ароматов кофейных ликёров — я чувствую запахи во сне тоже; одеяло было везде, только не на мне, и я завернулась в него, увидев, что звонят из школы: ничего особенного, общее собрание, нужно быть. Как стремительно ночь прошла, и почему-то первыми нашла носки. Стряхнула остатки сна, оделась в плюшевое и пошла варить кофе. До собрания два с половиной часа, до школы двадцать минут, но только если лето и тепло. Гимнастика, кофе, душ, книжка, завтра суббота, сегодня сделать последний рывок, зима выматывает силы, музыка в наушниках, и ветер не так слышно, и вот уже ворота школы. Жужжание голосов на собрании; про меня и мне — ни слова. Я недоумённо жду, пока все разойдутся, подхожу и спрашиваю, зачем мне нужно было обязательно (я выделяю это слово курсивом своим тихим внятным голосом) быть, если обо мне забыли? С прискорбием директор сообщает, что молодёжь не осознаёт важности дисциплины, и каждый должен быть в курсе всего, что происходит в школе. Я проникаюсь, согласно киваю головой, и едва директор (это женщина, но у меня язык не поворачивается говорить о ней в нежном женском роде) выходит, я пинаю кресло.

— Мебель — не спортивный инвентарь, портить имущество не нужно,— сообщает директор уже из глубин коридора; как можно было оттуда увидеть, не знаю, но кажется, ко мне уже неприязненно относятся.

Что ж. День, драгоценный день, когда можно было не просыпаться вовсе, пропал. Я хочу ещё раз пнуть кресло, но вдруг тут камеры слежения, и я тихо, бережно выхожу.

Кафе. Точно. Сейчас устрою гастрономический разврат. Ни одного молодого мужчины среди преподавателей я не заметила, всё сплошь дань традициям и ветераны; так что приглашаю себя сама. Или ограничиться кафетерием и скромным заварным пирожным, ловить ускользающий крем на лету и помешивать мутный кофе в пластиковом стаканчике? Это дешевле, но тоскливо. «Галдёж, хамство и экономия». Примерно под таким лозунгом работают все знакомые мне кафетерии в радиусе мили.

— Боюсь показаться навязчивым, но могу предложить выпить кофе в «Ля Буше»,— да, голос высоковат, но почему я считала его неприятным? Я сдержанно соглашаюсь, и Шахимат ведёт меня тайными тропами ко вполне респектабельному кафе. Странно держать под руку человека, который ставил мне тройки. Странно, но потом вкусно и очень вкусно, когда мы уже в тепле, и джазовые реинкарнации известных песен тихо за плечами наполняют воздух. Я пытаюсь заплатить сама, но Шахимат останавливает меня властным жестом. Всё это вызывает сомнения, но до чего же вкусные эти рулетики с мясом снежного краба! И десерт из горячего мороженого, и наконец-то калуа, но обнажённой я сегодня танцевать не буду даже в грёзах, несмотря на отчётливый хмель в голове где-то над бровями.

Он — Шахимат, а не хмель — предлагает пройтись, пока ветер утих; темнеет слишком рано, и снег искрится перед глазами, превращаясь в зону расфокуса, и привлекательными кажутся даже фонари. Чуть терпкий запах парфюма, «Артизан». Шершавый плащ — он слишком легко одет, я чувствую прилив беспокойства. Калуа постепенно выветривается из крови, и мы просто молча идём по застывшей набережной вдоль застывшей реки. Ржавый корабль, вмёрзший и напоминающий одинокий остров.

Шахимат берёт пригоршню снега.

Я улыбаюсь.

Каждое мгновение — как искорка снега, все видны по отдельности и сразу. Мягкая волна качает меня, но всё передо мной стоит твёрдо, как гранитный спуск к воде. Ко льду.

Берёт пригоршню снега.

Лепит снежок. Я улыбаюсь снова.

Он хочет поиграть со мной в снежки. Тонкими, прекрасными пальцами я набираю тёплый снег — почему он такой тёплый? — и жду атаки.

Меня не смущает, что Шахимат на двадцать или двадцать пять лет старше.

Шахимат размахивается и кидает снежок на середину реки.

Я в недоумении. Почему не в меня? Я хочу этого.

Ржавый корабль скрипит и заваливается набок.

— Меня ведь по-настоящему так и зовут. Шахимат. Я, конечно, далеко не принцесса, но имя моё вы откуда-то узнали.

Я вглядываюсь в его узкое лицо с южными чуть выдающимися скулами. Он такой высокий и тёмный.

Я шепчу:

— Шахимат…

 

5.

Медленно, медленно я закрываю за собой дверь и в нерешительности стою в прихожей. Соображаю, что снять ботинки было бы нелишним, расшнуровываю их, потом пытаюсь раздеться прямо в прихожей, но не нахожу, куда повесить самые трепетные части своего гардероба, поэтому иду в ванную и умываюсь.

Вечер закончился странно. Пришёл Зомбий Петрович, коротко кивнул мне, взял Шахимата под мышку и унёс куда-то. Я в одиночестве стояла на набережной, пока не пошёл снег, снег облепил меня тут же совсем неприлично, я побежала домой, едва не теряя ботинки на ходу, и пыталась собрать мысли в один флакон.

Я вымылась, отмыла от себя все странные воспоминания дня и пошла на кухню, но именно в этот момент всё стало чёрно-белым, и я, стоя в пушистом полотенце и босиком посреди кухни, горько заплакала, спрятав лицо в ладони.

Последний раз это было больше года назад, когда цвета вдруг пропадают, и я гляжу как в старый чёрно-белый телевизор, и это может длиться минуты, а может — недели. Это так печально, потерять всё тепло и всю красочность последних часов — за мгновение.

Когда-то это даже красиво, отливает гранёной изумрудной зеленью, но всё такое монохромное и сдержанное, даже синяк над правой коленкой — откуда он, господи, и вообще зачем это всё? Только утром ещё не было синяка.

Я сижу в уголке и пью чай. Он тоже чёрно-белый. На дне чашки чёрный, когда проливается каплями — светлый. Оттенков много, но они меня раздражают. Я швыряю от себя пустую чашку — точно рассчитанным движением, чтобы она покатилась по ковру и не разбилась; яростно тру глаза, от этого только темнее, я реву по-настоящему, не могу успокоиться и привыкнуть; и засыпаю прямо на кухне, на коврике. Просыпаюсь с головной болью, посреди ночи, и перед носом мои бледные коленки — во сне я жутко замёрзла, приобрела форму клубка и вполне закономерно проснулась с ярко выраженными желаниями; а синяк не синий, и не чёрный, а какой-то зеленоватый, и это меня повергает в буйное восхищение. Я разглядываю все свои чашки, и на память называю все коричневые оттенки своих волос, которые я теперь снова вижу. Я расслабленно смеюсь, и тут мне приходит в голову, что, во-первых, я помню, где живёт Шахимат — мы школьниками подглядывали и испытали разочарование от трёхэтажного общежития в рабочем районе, от прислонённого велосипеда с грязным мешком, а прямо над велосипедом — номер дома, отчётливо перед глазами; а во-вторых, что я проснулась, потому что жутко хотела в туалет.

Через полчаса, в предрассветной мгле, я совершаю безрассудный поступок: пешком иду к дому Шахимата. Мне, по крайней мере, хочется надеяться, что мгла предрассветная, уж больно она безрадостная.

 

6.

Ботинки у меня в руках, иначе они слишком громко стучат, и ноги в тонких колготках отчаянно мёрзнут на стылом полу. Даже коврик не спасает, он какой-то каменный, вековой. Шахимат и Зомбий Петрович вполголоса спорят, яростно, и пусть отсохнут мои уши, если это не старопортугальский язык. Я настолько поражена, что чуть не выронила ботинки. Ветер скрипит дверьми, я зябко повожу плечами и пытаюсь вникнуть в смысл. Португальский я учила как один из факультативов в университете, и перестроиться на средневековую речь непросто, но занимательно. Постепенно я понимаю, что Шахимат говорит про меня; правда, как про абстрактную симпатичную девушку, которую он пытается охмурить. Знал бы он, как был близок к цели, пока его не унесли, как французский багет свежим парижским утром. Зомбий Петрович его почему-то отговаривает, но у него такой непривычный акцент, что от меня ускользает половина слов.

Я стучу костяшками пальцев; оба мгновенно вскакивают, и — приятно осознавать, что я могу удивлять; впрочем, мои ноги тут же укутывают пледом, сажают в самое глубокое кресло и мастерски готовят слишком ранний завтрак. Выглядит это космически: Шахимат одно за другим подбрасывает яйца, а Зомбий Петрович на лету рассекает их пополам огромным тесаком, складывая скорлупки в свободную ладонь. Сковорода тут же, посреди комнаты, на какой-то подозрительной жаровне; специи Шахимат щедро сыплет из расписного кисета, и могу поклясться, что они разные. Из одного кисета — разные. Я ловлю себя на том, что любуюсь их движениями, приоткрыв рот.

— Ничего,— бормочет Зомбий Петрович,— застрянешь тут на пятьсот лет — и не тому научишься.

Пятьсот лет. На днях это число уже звучало. Да, зарплата, которую мне не видать, наверное. Не везёт мне с зарплатами, мы с ними по разные стороны баррикад.

Ветчина. Свежая и ароматная — чувствую запах за два с половиной метра, и мои ноги против здравого смысла уже согреваются, хотя плед совсем тонкий, а колготки вообще условные. Когда я начну следить за своим здоровьем?

И ещё свежий ароматный хлеб. Такой, с хрустящей корочкой, только что из печей, и у меня в голове образ средневековой германской матушки, пекущей хлеб на всю свою немецкую ораву; только бы молока не давали, я его терпеть не могу; но нет: крепкий чай, и туда ещё немного рома, и моим ногам совсем тепло.

Я благодарно жую и довольно жмурюсь.

— Почему всё так странно? — спрашиваю я. Умнее вопросов мне в голову не приходит.

— Тут у вас какое-то всё застывшее,— так же непонятно отвечает Шахимат.— Вот мы уже тут давно. Ещё тебя не было, и ничего этого не было.

— И учимся делать яичницу по-пиратски,— добавляет Зомбий Петрович.

— А вас как на самом деле зовут?

— Лисарасу, я баск.

Я киваю: очень приятно. Басков у меня знакомых ещё не было.

— Вы очень древний? — почему-то спрашиваю я.

— Семьсот пятьдесят четыре. Кажется.

Сейчас я готова поверить чему угодно.

— И вам, наверное, не меньше? — это я уже для Шахимата.

— Чуть поменьше. Но ненамного. Разница в возрасте, конечно, у нас с вами чуть больше, чем вы предполагали.— Он усмехается, но как-то грустно.

— А мне было бы даже любопытно,— слишком смело говорю я и тут же густо краснею.— Ну, то есть…

— Вот этим вы мне и понравились. Отсутствием ложных предпосылок и чувственной натурой.

— Опять охмуряете,— укоризненно рассмеялась я.— Мне сейчас слишком хорошо под одеялкой, на страстные подвиги меня уже не уговоришь.

— Вы бросаете ему неосторожный вызов, минья сеньорита,— заметил Лисарасу.— У Шахимата слишком много кровей намешано, и путь его устилает слишком много покорённых женских сердец и лон.

Я фыркнула.

— Ну вот теперь я из спортивного интереса буду первой, на кого чары не подействуют.— Помолчав, я добавила: — А вообще любопытно. Про вас послушать побольше.

— В понедельник,— серьёзно ответил Шахимат.— У вас семь уроков подряд, вы дьявольски устанете, я поведу вас в маленький погребок с отличными винами, напою и накормлю, и вы, задумчивая, будете слушать…

— …Его очередные сказки,— завершил Лисарасу. Когда я узнала его имя, он перестал мне напоминать посланца из склепа. Вполне обычный мирный баск возрастом в семь с половиной столетий.

Шахимат улыбнулся и протянул мне бокал:

— Это пунш. Не хочу, чтобы вы расхворались.

Мне нравились его старомодные обороты в речи.

 

7.

В детстве от утра до вечера целая вечность. Ясное летнее утро, можно бегать бесконечно всюду, до обеда успеть столько дел, сколько звёзд на небе не бывает. Проголодаться отчаянно, но не признаваться себе в этом. И вечер плавно уходит в ночь, и каждый день — бесконечен, словно смотришь на него с высокого утреннего холма.

Подрастаешь, и от утра до вечера три вздоха и две чашки кофе. Ничего не успеваешь, только пытаешься успеть. Ночь наступает, едва утро закончилось.

Но не тогда, когда чего-то ждёшь.

У меня не семь уроков, шесть. Последний отменили: весь класс уехал в театр, как в старые времена.

Выжатый лимон по сравнению со мной бодр и свеж. Но я упрямо хожу по коридорам и пустым классам, меловым и юрским, ожидая непонятно чего. Зачем мне это? Спина болит: весь день на каблуках; ноги хотят в ванну и массажа; ничего этого им всем не светит. Прошёл уже час. За окном темно, и я сижу в пустом классе с выключенным светом.

Не хочется ничего. Более того: совсем ничего. Уснуть бы прямо тут.

За плечо меня трогает сторож: и правда уснула.

Иду домой, понурая.

На полпути разворачиваюсь и едва ли не бегом — в рабочий район; дом 177, запыхавшись, на второй этаж, налево; пустые комнаты; даже дверь неплотно прикрыта. Словно давно, давно тут никто не живёт.

Я села на корточки и, не в силах сдерживаться, заплакала. Какая я наивная, доверчивая, пустоголовая и легкомысленная дурочка!

 

Я проработала в школе до лета, а потом устроилась переводчиком в одно издательство. На место Клавдия Ивановича ещё зимой взяли добрую Инну Германовну, а на место Юрия Сергеевича так никого и не нашли. Я до последнего ждала, что будет хоть какой-то знак, часто бывала у трёхэтажного общежития, но, конечно, ничего не дождалась.

Надеюсь, ученики будут хотя бы немного скучать по мне.