Француженка

l/liza-series-12.jpg

12 июля, полдень

 

В те туманные времена, когда бургундское и шампанское не были ещё винами, а были всего лишь угасающими наречиями старого французского языка — приблизительно тысячелетней выдержки,— некоторые вещи выглядели так же, как и в наши дни. Тысячу лет назад точно так же плескались под ногами волны, а берег, поросший пахучей горьковатой травой, плавно спускался к воде; ветер шумел в ивах, и солнце, раскаляя добела небо, медленно поднималось в зенит. Очень может быть, что даже дома за пригорком выглядели очень похожими на те, что стоят там сейчас.

Лика ложится на дощатом понтонном мостике, опустив ноги в воду, и чуть заметно покачивает ступнями, отчего на волнах расплываются малахитовые круги; она улыбается своим мыслям. Река такая же неспешная, сонная, подогретая полуденными лучами, как и столетия назад. Мягкий ветер налетает и ерошит волосы, щекочет щёки и нос. Даже сквозь прикрытые веки и спутанную чёлку солнце на воде слепит бликами, и девушка сдвигает светлую соломенную шляпу на лицо.

Вдалеке на катере кто-то пролетает вдоль изрезанного берега, оставив плотные настойчивые волны по бокам,— подол длинной юбки уже совсем мокрый; но вода освежает, и ноги вынимать из воды совсем не хочется. Клетчатая рубашка, застёгнутая на две пуговицы, то и дело распахивается, почти обнажая грудь, но Лика придерживает лишь шляпу, чтобы не улетела. От тёплого воздуха и солнечных пятен нападает дремота, и девушка, почти проваливаясь в сон, видит себя со стороны на деревянном мостике в колышущемся мареве, и звучат в голове песни на старофранцузском языке.

Её имя почти рифмуется с бликами на воде; Лика убирает шляпу с лица, садится, щурясь, встряхивает головой; рассыпаются по плечам густые тяжелые волосы, и девушка поднимает с дощатого настила книгу. На ветхой светло-бежевой обложке написано: «История французского языка».

Пикардский язык, лотарингский, шампанский — эти названия звучат как музыка. Лика листает тонкими пальцами хрупкие страницы; хорошо, что бумага уже пожелтела от времени, иначе страницы слепили бы глаза. Девушка снова надевает шляпу, поглубже натягивает её, придерживая обеими руками за поля, пока ветер сам перелистывает страницы.

Галло, анжуйский, бургундский языки, пуатевинское наречие. Она пробует названия на вкус, перекатывает на языке. Дотрагивается кончиками пальцев до напечатанных строк, как будто они могут быть такими же приятными на ощупь. Но буквы едва ощутимо вдавлены в старую бумагу, от ветхости пыльно-бархатистую. Лика неожиданно улыбается и быстро распрямляет ноги, поднимая целый фонтан брызг, и серебристые брызги эти, загораясь огнями на солнце, на долгое мгновение повисают в воздухе, прежде чем обрушиться обратно и взволновать спокойное течение реки. Спрятав книжку за спину, девушка смеётся, вся мокрая, вынимает ноги из воды и садится по-турецки на самом краешке деревянного настила, чуть подтянув светло-синюю выгоревшую юбку. Ветер приносит с пригорков запахи цветов и земляники.

Перед тем, как отправиться на лето в посёлок у реки, Лика побросала в сумку книги; среди тех, что выдали в библиотеке на следующий семестр, оказались два учебника по истории французского языка. Устроившись на низком берегу с подветренной стороны, девушка опускает босые ноги в воду и погружает пальцы в тёплый мягкий ил, а мысли её погружаются в путаницу французских диалектов. По кусочку распутывая плетение из слов и правил, снимая с носа налетевшую серебристую паутинку и заправляя влажные пряди волос за уши, Лика скользит взглядом по строчкам песен, написанных десять столетий назад, вчитывается и неожиданно для себя понимает их без перевода, и даже напевает, хотя готова поспорить, что никогда не слышала этих мелодий. Песнь о Роланде, Рено де Монтобан и Нарбонна, стихи трубадуров и труверов, пасторали и бретонские лэ; откуда в её ушах звучит эта музыка, почему ей так легко вполголоса петь эти песни? Лика вновь и вновь приходит по утрам на берег, гуляет по щиколотку в воде, сидит на обрыве, свесив ноги, или ложится на прогретые доски понтонного мостика, и с ней неизменные книги по старофранцузскому языку. Она, прикрыв глаза, отчётливо видит и торговцев на площадях, и напыщенных певцов с маленькими арфами, и смешливых девушек в неудобных башмаках и тканых платьях с передниками и чепцами, и слышит их голоса; никому об этом не рассказывает.

Лика находит в учебнике ошибку. В рассуждениях о косвенном падеже и о порядке слов: девушка перечитывает абзац, хмурится, а потом сердито восклицает:

— Да никто так не говорил!

И замолкает удивлённо. Откуда она-то знает? Не могла она слышать, как говорили шесть или семь веков назад, ей месяц назад исполнилось жалких восемнадцать лет. Шелестит рогоз; какие-то птицы, возмущённо переругиваясь, пронеслись над самой головой, и девушка в замешательстве встряхивает головой. Шляпа, воспользовавшись моментом, тут же улетает и плавно садится на зелёную воду.

— Ну чёрт!

Девушка смеётся сама над собой:

— Дурочка…

Запахивает рубашку и босиком сбегает на берег, по мокрой траве спускается в вязкий ил и умоляет шляпу прибиться к зарослям рогоза. Шляпа и правда плывет туда и застревает в кустах. Лика спускается в воду, придерживая юбку у коленей, ил тут же облепляет ступни, но шляпу с третьей попытки удаётся вызволить из воды. На ярком солнце она высыхает за считанные минуты, а девушка перелистывает тексты на старых языках и ищет подтверждение своей догадке. Жарко, Лика оглядывается в поисках тенистого места, но не находит — до ближайшей рощицы идти и идти, у воды лучше. Девушка вытирает мокрый лоб и снова заправляет волосы за уши, временами вспоминает про шляпу, но та теперь не делает никаких попыток скрыться. Рубашка на спине влажная, а Лика находит удобное местечко, где можно сесть и снова опустить ноги в воду.

Через несколько минут небо начинает хмуриться — свежий ветер подул и принёс увесистые сизые облака. Пахнет дождём, и Лика, раздосадованная, бормочет, всматриваясь в небо:

— Дождя ещё только не хватало. Не нужен мне тут дождь, я дочитать не успела.

Ветер пахнет рыбой и норвежскими берегами, налетает рывками, торопливо переворачивая страницы и пригибая траву, немедленно угоняет облака за горизонт и затихает где-то за холмами, но девушка, увлечённая книгой, только через час вспоминает, что собирался дождь, да так и не собрался; встаёт, находит на пригорке брошенные шлёпанцы, обувается и идёт домой в раздумьях. Она понимает, что вряд ли будет всерьёз готовиться к экзамену по истории французского языка через полгода.

— Погода два раза менялась,— сообщает бабушка, пока Лика разувается и тщательно вытирает ноги о половик у входа.— Тебя дождь не промочил?

— Я как-то отогнала его,— улыбается Лика,— не успел ничего со мной сделать.

Она устремляется к столу, потому что на столе уже горячая жареная картошечка с луком и шкварками, и рядом ледяные солёные помидоры в тонкой кожице, газированные и обязательно лопнувшие с одного бока, и девушка выкидывает из головы все французские мысли.

 

 

Конец июля, 8 часов утра

 

На улице ещё не так жарко, я умываюсь ледяной водой из-под рукомойника и чувствую, как окончательно покрываюсь мурашками, когда раздается стук в калитку.

Я босиком иду прямо через грядки с мягкой землей — открываю в полной уверенности, что это кто-то к бабушке. Но, едва дотронувшись до шпингалета на калитке, понимаю, кто стоит сейчас за высоким забором — ощущение, словно вижу воочию, и у меня начинают дрожать руки. Меня едва не сбивают с ног и с воплем:

— Привет, балбесина! — начинают душить в объятиях.

Я смеюсь и плачу одновременно. Месяц назад мы с моей Элен повздорили, как обычно, из-за глупости, и на целый месяц я осталась без общения с любимой подругой.

— Потрясающе выглядишь, свинтус молчаливый…

Я совсем не считаю, что выгляжу потрясающе — длинная юбка, потому что в первые же дни на берегу обгорели на солнце ноги, и рубашка узлом на животе, и волосы, ещё взъерошенные после странных снов, но Элен всегда убеждала меня, что даже простые вещи придают мне шарм.

— Я не молчаливый. Я тебе уже раз десять порывалась позвонить или написать, ты же знаешь.

— Если бы знала, приехала бы ещё быстрее. Мир?

— Конечно, мир, ты ещё спрашиваешь... Во сколько же ты встала? — спрашиваю я. Ехать сюда из города почти два часа, а Элен обычно не отличается любовью к ранним подъёмам.

Но она лишь неопределённо машет рукой, и я понимаю: не ложилась спать совсем, чтобы не проспать первую электричку. Элен, моя Лена, как всегда — растрёпанная, в невообразимых греческих сандалиях и безумной расцветки комбинезоне, с сумкой через плечо, со своей чудовищно большой фотокамерой. Мы день не можем наговориться, засыпаем вповалку на веранде вместо обеда и потом после обеда. Она постоянно фотографирует меня, мои губы, ключицы и ноги; из-за неё я гуляю по лесу почти голышом и вся в комариных укусах, но что могу сделать, когда творится искусство? Я чуть ли не подпрыгиваю от неожиданности, когда в очередной раз слышу щелчок затвора, совсем того не ожидая. Я могу плавать, переодеваться, задумчиво бормотать что-то со своими книжками, знакомиться с ёжиком, забежавшим в сад, но подруга всегда начеку. Она поднимает меня в пять утра, и на её кадрах я купаюсь в нежных рассветных лучах, в каплях ледяной воды, которую она стряхивает на меня с веток, и я смеюсь от ужаса и восторга. И нужно признать, на её снимках я на самом деле получаюсь сказочной и даже нежной. Такой настоящей, что я сама себе начинаю нравиться. Спать мы ложимся тоже примерно в пять утра, и для меня загадка, откуда она черпает силы, потому что я сонная, что на языке Элен называется «лиричность», «нежность» и «загадочный взгляд». Он не загадочный, начинаю спорить я, а сонный, просто нужно хоть иногда отдыхать, но спать летом не в её правилах.

Вечером светит луна, мы гуляем босиком по большой песчаной отмели, слушаем шелест в тростниках и глухие удары невидимой лодки, привязанной где-то рядом. Садимся у самой воды, и Элен строит замок из мокрого песка. Как она объясняет, ровно такой же, только чуть побольше, стоит в Осаке с шестнадцатого века. Или стоял, задумчиво поправляю я. Ага, говорит она вполголоса, так точнее. Волны под луной чёрные и масляные, они иногда купают наши ступни, и это всегда неожиданно и сопровождается чуть более сильным всплеском воды. Я достраиваю башенки из мокрого песка. У нас получается целый маленький город. Впервые за эти дни Элен без камеры, я обращаю внимание на её руки. Они тонкие в запястьях, а пальцы одновременно сильные и женственные. Элен скрещивает ноги в щиколотках, ложится на спину и раскидывает руки, глядя на облака, бегущие по небу. Мне не нужно смотреть вверх — ощущение, словно я смотрю на облака её глазами. Я набираю горсть влажных камешков и строю дорогу от замка к её ладони. Тонкими пальцами она почти не глядя раскладывает камешки более красиво, чем получается у меня. Трава рядом с замком превращается в рощи, и в чёрных тенях может прятаться кто угодно. На обратном пути, когда ветер с реки стал совсем свежим, Элен неожиданно обнимает меня и говорит:

— Какое хорошее лето!

Ранним утром она безжалостно будит меня, шурша чипсами в пакетике, уже с камерой наготове, и мы снова идём на отмель, фотографировать постройки в рассветных лучах. Но вместо песчаного замка мы находим руины и отпечатки сапог.

— Анж, ну кому это нужно было? — печально спрашивает Элен.

Она единственная, кто называет меня Анж — «ангел». Я спорю и доказываю, что я темненькая, с карими глазами, крыльев у меня даже не планируется, я никак не сойду за канонического ангела. Элен, Леночка моя безбашенная, говорит, что всё это пустяки.

— Пролетая сквозь плотные слои атмосферы, слегка опалила крылышки, всего-то.

В качестве утешения она говорит, что может называть меня не ангелом, а балбесом, балдой, дубиной или ещё как-то ласково. Я настаиваю на более компромиссном решении вопроса:

— Зови меня, например, Ликой.

— Это не так экстраординарно, как мне требуется.

Элен — удивительная девушка. Она может потерять носки во время прогулки; она умеет приготовить обед на шесть персон, имея в распоряжении только хлеб и сыр; она с одинаковым терпением слушает о тех поразительных случайностях, которые выпадают на мою долю, и об увлекательных фактах из истории французского языка, и ещё рассказывает немыслимые истории, когда хочет, чтобы я поскорее заснула, отчего, конечно, сразу просыпаюсь и с интересом слушаю дальше.

Единственное, чего она не может принять — что я не хочу поехать во Францию. Она считает, что я говорю это, потому что я не могу себе позволить такую поездку, и придумывает что угодно, чтобы помочь воплотиться той мечте, которой у меня нет.

Элен спрашивает, массируя мне плечи:

— Если бы у тебя появилась возможность делать что угодно… Видеть сквозь стены, управлять погодой, летать на метле, видеть вещие сны, оказываться в любой точке мире — какую бы способность ты выбрала?

Я долго думаю. Потом говорю:

— Если бы была возможность выбора — я бы так и не смогла выбрать.

— Потому что сомневалась бы?

— Нет,— я смущённо улыбаюсь.— Просто это как-то нечестно.

— Вот ты удивительная…

В те редкие ночи, когда нам удаётся поспать хотя бы шесть часов подряд, я вижу сны. В одном из них я ростом два с половиной миллиметра и путешествую по складкам и карманам комбинезона на моей подруге, и путешествие это бесконечно. Она сажает меня двумя пальцами в нагрудный кармашек и сообщает, что уже взяла мне билет на поезд номер 166, Сызрань — Париж, вагон семнадцатый, место сорок второе, верхнее боковое. Я просыпаюсь, раскрываю форточку и дышу свежим воздухом, слушаю рассветный шум листвы, а после завтрака Элен проникновенно говорит мне, отдуваясь:

— Пойми меня правильно, Анж. Твоя бабушка — чудесный человек. Но съесть столько, сколько она накладывает мне в тарелку, обычному человеку не под силу. Тут требуются сверхспособности. А я совершенно заурядная в этом плане.

Я пробую не смеяться. Это сложно.

— И ещё,— продолжает она,— я опасаюсь, что я разбухну и перестану проходить в двери. Комбинезон мой лопнет. В абсолютной сферической идеальной фигуре ты перестанешь узнавать меня. И перестанешь со мной дружить. Давай сбежим?

— Куда?

— Например, в Сызрань! — с воодушевлением предлагает она.

Я начинаю икать от неожиданности.

— Почему именно в Сызрань?

— Ну, если я заикнусь про Париж, ты снова будешь ругаться,— миролюбиво говорит Элен и протягивает мне стакан с водой.

— Да нет… Я что, болтала во сне?

— Почему? Нет, честно… — Она поражённо смотрит на меня.

Я рассказываю ей про свои сны. Мы записываем все эти странные совпадения в наш общий блокнот, который ведём ещё со школы.

 

 

4 августа, 19 часов 23 минуты

 

Француженка. Брюки клёш, рыжие ботиночки как из прошлого века, под распахнутой рубашкой тонкий бежевый свитер, а на шее небрежный шарф — до того небрежный и длинный, что дух захватывает, а в голову лезут всякие вольные мысли о её губах и своенравной чёлке — вот бы прикоснуться. Но она, словно слыша мои мысли, упрямо встряхивает головой. И ещё сжимает пальцами на коленях шляпу. Никто из моих знакомых не носит шляпы, только она. И рюкзачок с наклейками и нашивками, отчего вид ещё более заграничный. Только в глазах печаль слишком русская, древняя и тоже красивая.

Я подсаживаюсь рядом — всё купе свободно.

— Привет, Лика!

— Руслан?

На мгновение я вижу в её глазах седые облака, и по окнам, как из ковша, плещет дождь косыми неряшливыми струями; потом снова темнеет, и её глаза шоколадные и бездонные.

— Я тоже рад тебя видеть!

И она наконец-то улыбается, пусть совсем мимолётно, но скулы её розовеют, а губы, и без того нежные, покрываются озорными складочками, и у глаз тоже крошечные складочки. В вагоне сразу чуть светлее от этого.

— Привет, Руслан. Я задумалась, прости.

— Да было бы за что. Никогда не видел, чтобы погода так совпадала с настроением.

— У тебя тоже настроение так себе?

— Я про твоё. Едва отъехали, как осень наступила.

И правда, кажется, сейчас все листья на деревьях в одну минуту станут бурыми, облетят, и деревья костяными остовами будут неуютно качаться на ветру. Вот только светило солнце, и тут же промозглый ветер, электричка несётся сквозь холодные струи, из полураскрытых окон капли падают точно за шиворот, и я бы совершенно не против сидеть сейчас в тёплом кафе с кофе и горячим пирогом. Желательно с Ликой напротив, конечно.

— Ты тоже сел на Партизанской? — удивляется Лика.— А почему раньше не подошёл?

— Любовался тобой издалека,— объясняю я, наклоняюсь к сумке и достаю термос с чаем, в первую очередь, конечно, чтобы не краснеть. Лика всё равно краснеет за обоих нас.— Будешь?

Девушка с благодарностью глядит на меня и берёт обеими руками большую крышку от термоса, куда я налил чай. У неё удивительно тонкие пальцы. И даже ногти какой-то совершенной формы. Она не пользуется ни лаком, ни, кажется, косметикой, но выглядит гораздо красивее всех остальных однокурсниц вместе взятых.

— Сладкий,— удивлённо говорит она.— Уже так отвыкла сладкий чай пить.

— Не нравится? — я стараюсь скрыть разочарование в голосе.

— Удивительно,— задумчиво говорит Лика.— Но из термоса чай вкуснее с сахаром. Это из детства. Вкус походов на холмы, когда с собой сладкий чай в термосе и бутерброды с сыром и колбасой.— Она смущённо улыбается.

У меня тепло разливается в костяшках пальцев и в ключицах. Не знал, что там какие-то особенно чувствительные нервные окончания. Но то, что Лика говорит, как будто на мгновение приближает её ко мне. У меня те же самые воспоминания. Именно холмы и походы.

Девушка допивает чай до последней капли и возвращает мне крышку от термоса.

— Согрелась. Спасибо тебе большое!

Глаза её поблёскивают: за окном стремительно темнеет, и фонари проносятся и мелькают за сумрачным стеклом.

Лёд неловкости сломан, и Лика рассказывает мне, что со здоровьем у бабушки неважно — ездила её навещать. Грустно, а погода и правда в настроение.

— Представляешь, летом был момент, когда я грозу отогнала. Небо хмурилось, дождь прямо готов был политься. А я сижу на берегу, читаю, мне совсем не до дождя. Я так прямо и сказала, ну и тучи сразу разбежались за горизонт.

Я улыбаюсь — у неё такой голос, как будто берёшь какие-то светлые мягкие аккорды на гитаре, и под них хочется петь песенки без особого смысла, лишь бы все улыбались. Не высокий и не низкий, а когда волнуется, даже с лёгкой хрипотцой, а в остальные моменты чистый, и такой скороговоркой, что ей наверняка идёт говорить по-французски. Наугад я говорю на французском что-то про сны и мечты, вспоминаю первые попавшиеся слова, но у Лики тут же загораются глаза, и она мне отвечает так быстро, что я едва успеваю следить за смыслом и, кажется, даже рот раскрыл. В соседних купе на нас оглядываются, потому что голос у Лики звонкий.

Она смеётся над моей растерянностью:

— Просто постоянно читаю книги про историю языка и вообще. Про бриттов, галлов, франков, там жутко интересно. Пропиталась, прониклась.

Глаза её в полумраке совершенно космические, и я делюсь с ней бутербродами и наливаю ещё чаю. Ехать ещё почти час, хотя я бы был не против, чтобы мы где-нибудь застряли часа на три. Провизии хватит, а болтать с этой девушкой и говорить ей всякие успокаивающие вещи я точно смогу несколько часов подряд.

Лика рассказывает мне, как сбываются её сны и как она угадывает погоду. Даже если она мне будет зачитывать гороскоп на следующую неделю, я всё равно буду слушать её с удовольствием. В нужные моменты я удивляюсь, и девушка довольна произведённым впечатлением.

— Вот только про бабушку совсем не хочу, чтобы сон сбылся.

Она тут же сникает, но к концу поездки мне удаётся её снова рассмешить, и я долго стою, глядя, как развевается её поэтический шарфик на ветру, пока она шагает в сторону своего дома.

Цветок на пляшущих волнах. Серебряная звёздная чешуйка, повисшая над грохочущей бездной. Я собираю фразы из Ремарка, чтобы однажды написать ей их. Сам я не в состоянии описать словами, насколько она кажется мне хрупкой лодочкой в океане обыденной жизни.

 

 

12 августа, 18:40

 

Она погружается под воду, и крики птиц, все дневные звуки, шум ветра, голоса на том берегу — всё стихает, остаётся лишь мерный невнятный гул, и то он больше ощущается, чем слышен. Глаза раскрывать страшно, но она решается и уже через несколько мгновений привыкает к зеленоватым оттенкам, неясным пятнам солнца, угрожающим теням, к медлительным глубинным корягам и меланхоличным лентам водорослей. Пора бы глотнуть ещё воздуха, и девушка, едва коснувшись пальцами ног мягкого неровного дна, отталкивается и, как в замедленной съёмке, движется вверх, к солнечному расплывающемуся кругу, но он как будто не приближается, и вот что странно: это и неважно. Страха нет, он остался на поверхности, и воздух уже тоже не нужен, вот только вода прохладная, и короткое платье, облепившее тело, совсем не даёт тепла; в нём девушка сама себе кажется обнажённой. Но вот она почти у поверхности, стремительно движется вверх, и вытянутые ладони упираются в ледяное и скользкое, твёрдое, и только в этот момент девушку парализует страх. Лёд! Она бьётся об него снизу плечами, руками, переворачиваясь в мутной воде, отталкивается ступнями, ударяясь больно, и снова погружается на глубину: воздуха всё меньше, и только гул в висках, в ушах нарастает, пропитывает её тело. Она неловко вдыхает, чувствуя, как острый ком в груди жжёт её изнутри, захлёбывается водой и, мокрая и несчастная, рывком садится на постели.

Сумерки. За окном гудит дождь. Струи такие плотные, что даже грохота воды по подоконнику не слышно, и ощущение совсем как под водой.

Лика вытирает мокрые виски ладонями, промокает влажной простынёй плечи и грудь, потом комкает её и бросает на пол. Сползает с постели, шлёпает на кухню и залпом выпивает остывший чай, оставшийся в чашке. Потом долго стоит под прохладным душем, приходя в себя. Дверь в ванную она на всякий случай не закрывает. Тщательно, до красной кожи, вытирается и возвращается в полутёмную комнату, садится голышом на краешек растёрзанной постели и смотрит в окно, хмурясь. Ей совершенно не хочется, чтобы этот сон тоже сбылся.

Плечи и пятки болят, как будто она ударилась обо что-то твёрдое.

Лика подходит к балконной двери, приоткрывает её — запах дождя сразу в тысячу раз сильнее; она глубоко вдыхает, ощущая, как капли дождя долетают до её ног, запускает пятерню в густые мокрые волосы и думает, что, конечно, дождя хотелось, но не настолько сильно. Весь город же затопит… Прикрыв грудь, как будто кто-то может её увидеть через густую пелену падающей воды, она вглядывается вверх. Бессмысленное занятие; вообще ничего не видно; тогда Лика раскрывает дверь и, полностью осознавая безумие поступка, выходит на балкон, осторожно наступая на скользкие плитки. Дождь — во всех направлениях сразу, и поначалу девушка судорожно пытается вдохнуть; струи ледяные, плотные, ощущаются всем телом разом, и неожиданно это вызывает совершенно непривычное восхищение — посреди пустого города под беспощадным дождём, совершенно обнажённая, прижавшая локти к груди; она зажмуривается, запрокидывает голову. Ветер налетает снова и снова, и девушка думает, что это как музыка — духовые, мерный гул ударных, звенящие струны линий электропередач, грозящих оборваться — вдалеке под порывом сорвался какой-то рекламный щит, и даже звук его падения — как удар по струнам бас-гитары.

На мгновение дождь прекращается, и в эту паузу девушка остро ощущает свою беззащитность и наготу; она быстро поворачивается и толкает балконную дверь, захлопнувшуюся от порыва ветра. Та подаётся не сразу, и Лика леденеет, сразу вспомнив сон; но дверь всё же раскрывается, и девушка залетает внутрь, запахивается в огромное полотенце, и больше всего сейчас ей хочется, чтобы светопреставление закончилось. Она уже не видит в этом ливне ничего романтичного или захватывающего.

Дождь, впрочем, скоро совсем стихает, и улица выглядит как квартира после праздника детей, которых оставили одних дома на пару часов. Порывы ветра и дождь справились со всем, что можно было сломать, уронить или оборвать. Становятся слышны заунывные звуки сигнализации на машинах. Но город оживает и наполняется привычным шумом, хоть и не сразу. Звенят трамваи, слышны голоса, едут уже куда-то машины, видны витрины и кофейные будки.

День угасает быстрее, чем обычно, и это почему-то расстраивает. Девушка медленно одевается, когда в дверь звонят; она торопливо натягивает джинсы, оправляет футболку и босиком бежит в прихожую.

— Не твоих рук дело? — в шутку, как обычно, спрашивает Элен, включая весь свет и заполняя пакетами и рюкзаками тесный коридор. Она отряхивается, как пудель; от дождя её волосы всегда кудрявые.— Зонтику досталось больше, чем мне, спасай его.

Лика улыбается — с приходом подруги всё становится хорошо. Правда, в квартире все вещи сразу оказываются сдвинутыми с мест и опрокинутыми, да и капли от зонтика теперь всюду.

— Там даже трамвайные пути затопило. Я была как странник на распутье, мой навигатор промок в семислойном кармане, и меня можно выжимать, как полотенце.

— Мне уже приступать?

Лика бежит на кухню и ставит вариться кофе, а Элен распаковывает пирожки и шоколад и умещается с ногами на стуле. Она кивает на мокрые следы у балкона:

— Ты сегодня загорала?

Лика смущается. К счастью, в этот момент кофе начинает выкипать, и можно переключиться на его спасение. И уже разлив кофе по чашечкам, Лика не удерживается и рассказывает подруге про своё приключение под дождём.

Элен обиженно смотрит на неё:

— Я со своей камерой опоздала всего на полчаса.— Она театрально всхлипывает.— Жизнь потеряла смысл… Если только…— Девушка выразительно смотрит на подругу.

— Знаешь…— подумав немного, говорит Лика.— Мне кажется, я смогу устроить это для тебя снова.

— И дождь? В точности такой же?

Лика, всего мгновение посомневавшись, кивает. И рассказывает подруге обо всех этих совпадениях. Как получилось прогнать погоду летом; как она весь конец июля и август просила, даже в мыслях смущаясь, чтобы было солнечно, потому что ей ужасно нравились будоражащие ощущения в обнажённом теле, пока Элен её фотографировала. Рассказала про электричку, про встречу с Русланом — за окном на самом деле была погода под стать настроению. Сегодняшний случай, конечно, тоже в копилку.

Элен, озадаченно уставившись на Лику, спрашивает после долгой паузы:

— И ты до сих пор думаешь, что это совпадения? Где наш блокнот?

 

 

16 сентября, вечер, на часы никто не смотрел

 

— День факультета — жутко утомительная штука,— сообщает Элен, сбрасывает туфли на каблуках, садится на стол и болтает ногами. В голубом бальном платье это выглядит трогательно и мило — у неё маленькие узкие ступни, а платье пышное; поэтому я достаю из сумочки телефон и тайком делаю несколько кадров. Элен, конечно, замечает это, улыбается мне и красиво ложится, вытянувшись на столе и скрестив ноги в щиколотках.

— Ой,— изумляюсь я,— лежи так и не двигайся.

Несколько минут, совершенно измучившись, я пытаюсь сделать достойный снимок на телефон, но глазами я вижу это более красиво.

— Сейчас бы твой фотоаппарат пригодился,— уныло говорю я.

— Он у меня в сумочке, там, на стуле.

— В сумочке? — ошарашенно спрашиваю я.— Как ты его туда уместила?

— Если у тебя подруга — немножко ведьма, то приходится учиться всяким таким штукам.

У неё в сумочке и правда притаилась её огромная камера. Я вызволяю её и, бережно держа в руках, включаю. Кажется, это всё, что я умею с ней делать.

— Открой диафрагму на максимум,— советует Элен.— Так картинка будет намного мягче.

— Диафрагму,— растерянно говорю я.— На максимум. Ага…

Подруга улыбается:

— Вон то колёсико под твоим указательным пальцем. Я тебе про него рассказывала. Крути его влево.

Я смущённо киваю и делаю снимок.

— Присядь на стул,— продолжает Элен.— Так будет выгодный ракурс с перспективой. И не будет казаться, что я на операционном столе. Или что меня подали на ужин.

— И правда. Но всё какое-то жёлтое.

— Ты готова услышать правду о балансе белого и цветовой температуре, измеряющейся в кельвинах? — вкрадчиво спрашивает Элен.

— Не готова. Я опасаюсь, что ты увлечёшься и потеряешь непринуждённую расслабленность. Правая нога намекает, что поза не слишком-то удобная.

— Конечно,— ворчит девушка.— Стол жёсткий и деревянный.

Я улыбаюсь.

— В общем,— говорит она.— Слушай, делай и не спрашивай. Большой палец твоей левой руки — нет, Анж, не правой, а левой. Под ним маленькая кнопка, вторая сверху. Нажми и не отпускай. Теперь колёсико под большим пальцем правой руки. Ещё не запуталась? Отлично. Вращай его неторопливо вправо на два деления. Расслабься. Мягко положи указательный палец на кнопку спуска. Убери ошарашенное выражение с лица. Вдохни глубоко. Сядь на стул так, чтобы я не боялась, что ты упадёшь с него. И теперь делай снимок. Умница.

Кадр со смеющейся Элен, расслабленно валяющейся на столе босиком и в красивом платье, получается великолепным, хотя и совсем не таким, как я хотела сначала.

— Получается, что ты даже сейчас сфотографировала себя сама, только моими руками.

— А ещё твоими глазами, любопытным носом, пересохшим от восхищения горлом, что уже немало,— улыбается подруга и неловко садится на столе.

— Что случилось? — испуганно спрашиваю я.

— Нога затекла,— хмуро говорит она.— Ты была права насчёт неудобной позы.

— Вот скажи,— я массирую её правую ступню, пока не чувствую, что нога девушки расслабляется,— фотографы всегда такой героический и самоотверженный народ?

— В поисках красивого кадра мы порой доходим до безумия,— подтверждает Элен,— и иногда результат того стоит.

— Балбесина.

— Но симпатичная балбесина, согласись,— замечает Элен.

— Соглашусь,— улыбаюсь я.— Так, погоди-ка.

Подруга вопросительно смотрит на меня, а я снова беру её камеру и делаю ещё пару снимков — на них Элен сидит, нахохлившись, как птичка, и обхватив ладонями босые ступни.

— Диафрагма, говоришь. И баланс белого. И ещё всякие загадочные слова.

Элен, к моему удовольствию, хохочет, показывает мне язык, вытягивает перед собой ноги, потом изображает томную задумчивость, а я вхожу во вкус и делаю всё новые кадры.

— Так, стоп. У тебя ноги замёрзли. Идём ко мне чай пить. Не хочу, чтобы ты заболела.

— Идём,— подруга с готовностью спрыгивает со стола и застёгивает ремешки на босоножках.— Не хочу сейчас возвращаться в общежитие.

— Очередная неудачная любовная история,— почти утвердительно говорю я.

— В точку. Ну его. Деспот и тиран. Ну их всех вообще. Останусь одинокой, уйду в монастырь…

— В мужской,— понимающе киваю я, и Элен легонько пихает меня в бок локтём.

На улице свежо, но на каблуках слишком быстро не побегаешь, поэтому, пока мы доходим до моего дома, Элен успевает мне рассказать и про свои неудачные свидания, и про родителей, которые постоянно ссорятся, и что она постоянно успокаивает их по телефону, и про то, что неплохо бы к ним съездить. Она, всегда такая яркая и весёлая, сегодня бледная и уставшая, поэтому, напоив подругу горячим чаем с шоколадом, я укладываю её спать на своём диване, а сама всю ночь сижу у окна и читаю при свете уличных фонарей. Она такая умница, и почему ей всё время не везёт…

Когда начинает светать, я аккуратно расставляю в прихожей туфельки со вчерашнего вечера и аккуратно развешиваю на плечиках платья, которые мы побросали вечером как придётся. Сажусь на стул на тёмной кухне, достаю из кармана телефон и листаю ленты в социальных сетях. С удивлением обнаруживаю, что Элен успела обновить фотографию на своей странице, хотя я была уверена, что она даже не доставала свою камеру после бала. На фото она сидит на столе в пустой аудитории, обнимает коленки и улыбается мне, расслабленная и немного сонная. Я ловлю себя на том, что у меня тоже улыбка до ушей.

Я раскрываю свои фотографии на телефоне и листаю кадры с одной летней нашей встречи — там, где я обнажённая под летним дождём на балконе.

Потом я забираюсь в своё высокое кресло, закутываюсь в плед до ушей и медленно, как догорающая свечка, засыпаю.

 

 

3 октября, день стремительно клонится к вечеру

 

Я смотрю сквозь бокал с шерри на догорающий закат. Вино медленно и тяжело стекает по стеклянным стенкам, и мысли мои такие же янтарно-коричневые, густые и неторопливые. Солнце расплавилось где-то на дне. Это очень красиво и очень грустно. Я устала. Элен вернулась со свидания, принесла вина и сыра, но сама, сделав пару глоточков, бессовестно уснула у меня на диване, а я тихо позвонила маме, договорилась, кто из нас следующий дежурит в больнице у бабушки, и, съёжившись на тёмной кухне, пью шерри, который кажется почти застывшим в бокале. На стенках бокала прозрачные следы, словно там проползла улитка.

Лето было незабываемым, но я бы всё обменяла на то, чтобы бабушка всё так же оставалась в посёлке, закармливала всех гостей до неприличия и морщинисто улыбалась моим историям про древних галлов и франков. Мама утешает и говорит, что ещё недельку, и всё будет хорошо, но я по её теням под глазами вижу, что всё не так просто.

В Сызрани мы с Элен всё-таки побывали, сдали рюкзаки в камеру хранения и, гуляя по улицам города, переговаривались исключительно по-французски. Мы пробыли там шесть часов, потом за две недели — ещё в пяти или семи городах. Смотря что считать городом, конечно. Вернулись, как два блудных кота, исхудавшие, с исцарапанными коленками, как подростки, загоревшие дочерна, но блокнот наш распух, потому что пришлось вклеивать туда ещё страницы впечатлений. Погода во время наших поездок всегда была прекрасная. Только один раз мы устроили себе отдых и сутки провалялись в отеле, и в этот день лил серый невзрачный дождь.

Я на нетвёрдых ногах иду в комнату, в полутьме ищу наушники и возвращаюсь на кухню. Едва не опрокинув чашки на столе, снова забираюсь с ногами на свой высокий стул — без света уютнее — слушаю музыку, чтобы снова оказаться в поезде. Я обнаружила это ещё позавчера. Вставляю наушники в уши, включаю свой плейлист и опять поражаюсь, насколько ощущения полные, вплоть до мерного покачивания, запаха ночного ветра, шагов в вагоне... Пока подруга спала на соседней полке, я выбегала на всех полустанках, вдыхала и запоминала воздух разных городов и посёлков, потому что везде он разный. Копчёными шпалами, яблонями, металлом, старым табаком, шампунем случайных попутчиков, невкусным чаем — потому что свой кончился; грейпфрутами, холодным каменным ветром, гудящими проводами, монгольскими протяжными песнями рельсов запоминались мне эти ночи и короткие вылазки в шлёпанцах и длинной футболке, под которой не были видны джинсовые шорты, отчего меня разглядывали с интересом или неодобрением.

Я открываю глаза и вытаскиваю наушники. Мне нравится снова и снова проживать эти поездки. И я не знаю, что лучше: новые города, музыкальные знакомства, чай и сардельки с двумя незнакомыми хиппи, которые сначала украли наши шлёпанцы, а потом играли для нас песни битлов и роллингов и до хрипоты спорили между собой, какая из групп круче? Или длинные перегоны между полустанками, когда ночь проносилась за окнами мимо, а на расстоянии вытянутой руки мирно посапывала Элен, за день набегавшаяся со своей чудовищной камерой, что поглощала улицы, города, незнакомых и удивлённых людей, утренние булочки в кафе и, конечно, меня? Я наклонялась, прикрывала ей простынкой ноги, когда в открытое окно дул равнодушный ветер, убирала с лица курчавые блестящие волосы и, в одиночестве допивая остывший чай, с улыбкой думала о наших с ней сумасшедших днях. Я боюсь, что в очередной раз возьму наушники, закрою глаза, и ничего не произойдёт. Но снова и снова я в вагоне, и босые ноги мёрзнут под тонкой простынкой, пока я пытаюсь заснуть, а тёплое покрывало где-то наверху, и мне неловко тревожить соседей; и мы с Элен, едва поезд останавливается, бежим и бросаем вещи в дешёвом хостеле, бродим по улицам до вечера, смеёмся, пьём сладкий чай из термоса, безутешно ищем туалеты, слушаем музыку на вечерних концертах. В большом городе мы попадаем на концерт французской эстрады с мягким блюзовым аккомпанементом, и подруга моя сначала слушает из вежливости, но пятым номером звучит её любимая песня, и через полчаса счастливая Элен болтает за столиком с музыкантами. А потом мы снова забираемся в вагон и едем…

Вздохнув, я встаю и понимаю, что шерри — весьма коварный напиток для юных девушек. Не то чтобы подруга меня не предупреждала, просто она предусмотрительно завалилась спать, не дожидаясь последствий. Я же ощущаю, как онемели кончики пальцев на руках и ногах, и вообще ноги потеряли уверенность, поэтому иду в ванную как-то излишне неторопливо, на всякий случай придерживаюсь рукой за стену. Тогда это и происходит.

Я быстро-быстро моргаю и с недоумением смотрю на стену и на свои руки. Потом снова прикасаюсь растопыренными ладонями к прохладной стене. Понимаю, что надо прикрыть глаза — так виднее. Я на самом деле вижу. То, что за стеной, в комнате у соседей. Сначала просто комнату, тускло освещённую синим вечерним светом. Потом я испуганно отрываю руки от стены, забыв, куда шла, и — очень-очень осторожно — кончиками пальцев дотрагиваюсь до стены и снова зажмуриваюсь. Прижимаю к стене ладони и тогда совершенно отчётливо понимаю, где сейчас девочка-соседка из этой неугомонной семьи за стенкой, где усатый папа носит клетчатое пузо и подтяжки, мама забывает снять на работу пластмассовые бигуди, а две дочки соревнуются в том, кто первый пойдёт в угол за шалости. И если младшая проводит время в углу с мрачным упоением, то старшая отказывается, в сердцах запирается в своей комнате, а наутро улещивает родителей и клянётся, что больше ничего такого не повторится. И всегда держит обещания, потому что фантазия её безгранична, а проказы каждый раз новые. Правда, я тоже искренне не понимаю, почему нужно наказывать её, если поклонник-одноклассник, пробравшись по пожарной лестнице, забрасывает ей в комнату цветы?

С любопытством я разглядываю её комнату, не раскрывая глаз. Я совершенно не могу разглядеть деталей в полумраке, но ощущаю, как девочка — ей лет пятнадцать — торопливо переодевается, а на лице её настолько каверзное выражение, что я бы на месте родителей заблаговременно заперла бы дочь дома.

Потом я иду в ванну, принимаю душ и, когда в мыслях проясняется, выбираюсь, завернувшись в полотенце, и варю себе кофе. Мне хочется проверить всё это на свежую голову. Наскоро высушив волосы, я раскрываю окно, чтобы запустить холодный воздух, пью кофе, а потом снова подхожу к стене. Я застаю лишь финальную часть драмы. Девочка-соседка сидит на постели, завернувшись в одеяло, и дуется на весь белый свет. Её младшая сестрёнка забегает, показывает язык и с хохотом убегает. Правда, через пять минут, воровато оглядываясь, пробирается в комнату снова, зажав в каждом кулачке по горсти конфет, и делится со старшей сестрой. Я сдерживаю смех и иду спать. Завтра я ещё раз проверю своё новое умение, а потом поделюсь этим с Элен.

После кофе спится великолепно. А главное, без снов. Тот сон — про то, как бабушка почувствует себя плохо,— я очень не хотела его видеть. Сбылся он через несколько недель, и хоть я была готова к этому, и «скорая» приехала на удивление быстро, я всё равно ревела без остановки, потому что чувствовала себя виноватой.

Поздним утром меня будят звуки укулеле. Эта крошечная гитарка с облупившимся деревянным корпусом — новая страсть подруги. Время от времени она с горящими глазами показывает мне новый инструмент, и я не удивлюсь, если однажды, покопавшись в своём рюкзачке, Элен достанет концертный рояль и начнёт на нём играть. Правда, в последнее время её страсть к музыке сходит на нет, и каждому такому маленькому концерту я ужасно радуюсь.

Она сидит на краешке кровати, блаженно прикрыв глаза, тихо отбивает такт по полу ступнёй и увлечённо играет смешную и радостную мелодию. Я улыбаюсь и, дождавшись, пока подруга откроет глаза, говорю:

— Для полного попадания в образ тебе не хватает юбочки, манжет и ожерелья из свежих цветов. Вместо моей майки, конечно.

Элен смущённо одёргивает майку и говорит:

— А что, это идея. Улетим на Гавайи, ну или хотя бы дождёмся весны, пофотографируешь меня? Я тебе всё настрою, тебе нужно будет только кнопку нажать.

— Обязательно. Чуть дальше, чем Сызрань, но когда это нас смущало?

 

 

4 ноября, после обеда, но пока ещё не начало темнеть

 

Руслан складывает салфетку вдвое, потом ещё раз пополам, потом снова, пока не обнаруживает, что она превратилась в каменный комочек. Он щелчком отправляет изувеченную салфетку куда-то за границы видимости. Официантка, проходящая мимо, привычно ловит салфетку, кладёт на поднос с грязной посудой; Руслан, скрывая неловкость, усмехается и снова смотрит на часы. Сорок минут!

В кафе вбегает взъерошенная и мокрая Лика — в блестящем коротком плаще, в ярком шарфе, с небрежной чёлкой и блестящими глазами, и у Руслана захватывает дух; он чувствует укол совести: даже не подумал позвонить или встретить её, хотя с утра накрапывает дождь.

Девушка присаживается на краешек кресла, не развязывает пояс на плаще и смущённо качает головой, когда официантка спрашивает, будет ли заказ сразу.

— Прости,— выдыхает она.— Там авария была, я звонила и ждала «скорую». Мы можем прогуляться?

Руслан через мгновение приходит в себя:

— Да, конечно! Боже, я даже не догадался позвонить тебе…

— Всё хорошо, Ру. Там ничего страшного, просто девушка за рулём, она немного в состоянии шока. Не моя знакомая, просто увидела её. Я… мне не очень хочется сейчас есть, я бы лучше прошлась.

Руслан замечает, что она сидит, коленями развернувшись к выходу.

— Конечно. Только там на улице дождь, а я тоже без зонта.

Обычно ему нравится, когда она называет его на французский манер. Только почему-то не сегодня, когда все планы последовательно отменяются. Он так ждал тёплого и уютного вечера с девушкой, но снова что-то идёт не так.

— Это не страшно,— она легкомысленно машет рукой.— Скоро закончится.

Они выходят на улицу, и Лика берёт молодого человека под руку.

— Ты прямо повелительница погоды,— говорит он ей с напускной серьёзностью — дождь и в самом деле прекратился, и поблёкшая улица красиво и туманно блестит в свете разгорающихся фонарей. Руслан ужасно хочет разрядить обстановку, он почти физически чувствует, как девушка напряжена.

— Да, так получается,— улыбается она мимолётно.

— А если серьёзно, как так получается?

— Если бы я знала.— Руслан видит, что она грустная, и не может найти подходящих слов.— Каждый раз какая-то ерунда. Я правда стараюсь как лучше. Я стараюсь помогать, но как будто от этого только хуже. Это несправедливо так…

— Ты… сейчас хочешь заплакать?

Лика, сердито шмыгнув носом, кивает.

— Расскажешь мне, что случилось?

— Это будет звучать слишком по-дурацки, прости. Эти все совпадения с погодой, это моё стремление помочь тем, кто этого совершенно не просит,— всегда получается только хуже.

— Понимаю,— вздыхает Руслан и нерешительно накрывает её пальцы у себя на локте ладонью. Мокрые деревья вокруг выглядят чёрными и насупившимися.— И хоть чувствую, что подробностей не дождусь, но…

— Да какие тут подробности. Понимаешь, она в пробке, идёт дождь, видимость так себе, все гудят, нервные, она опаздывает. Я думаю: быстрее бы этот дождь закончился, хотя бы ненадолго. Понимаешь, да? И солнце выглядывает, буквально на минуточку, за весь день тучи расходятся, и солнце. И она — не знаю, зажмурилась, или просто солнце ей слепить начало, знаешь, как в лужах отражается — и она слишком быстро выруливает налево, и… Всё. И я звоню в «скорую».

У неё на щеках слёзы, и Руслан, помедлив, вытирает их тыльной стороной ладони. Лика коротко кивает, снова втягивает воздух, шумно выдыхает.

— Хорошо, что всё хорошо закончилось. Даже машину, как выяснилось, не сильно помяли. Но — просто это не первый раз, когда я думаю, как я могла бы помочь…

— Лика,— поражённо говорит Руслан и придерживает девушку — она не заметила, что загорелся красный сигнал светофора, и собиралась переходить дорогу.— Ты серьёзно ругаешь себя за мысли? За то, что ты даже не могла бы сделать?

— Это очень сложно объяснить. Когда-нибудь я наберусь слов и попробую, просто сейчас не в состоянии.

— Конечно. Я не буду торопить.— Ему греет душу её туманное обещание.

Солнце так и не появляется снова; туман медленно поглощает город.

 

 

12 декабря

 

— Интересно, декабрь в этом году знает, что он декабрь, а не март, например?

Я искоса гляжу на двух девушек на сиденьях через проход и мысленно показываю им язык: они в пушистых шубках, в мягких белоснежных сапожках — точнее, час или два назад наверняка белоснежных; у них есть все причины выражать недовольство слякотной промозглой зимой за пару недель до праздников, но надо же было найти для этого самую истрёпанную фразу…

Я едва усидела до конца пар; не попрощавшись ни с кем, сбежала за две минуты до конца занятия, чтобы поскорее взять одежду в гардеробе, и зашла в наше кафе — там уже была рыжая Кристина, скучающая и растрёпанная, словно только после сна. Она сказала, что день сегодня тусклый во всех отношениях, даже посетителей нет; потянула себя за прядь волос, горящих в свете неярких ламп, и я приготовила нам по чашке орехового кофе. Мы перекинулись свежими сплетнями, меня отпустили домой, и я умчалась — не то чтобы у меня было полно дел, но срочно нужно было забраться в кресло, забаррикадироваться пледами и слушать, как совершенно мартовские капли грохочут по карнизам, как истлевшие сосульки с глухим звоном разбиваются об асфальт, как радио ворчит под боком, и читать до полной темноты. Завтра насыщенный день, у меня большие планы, и я улыбнулась, почувствовав, как щёки мои покрываются лёгким румянцем.

Я вышла на своей остановке, нахмурилась и сказала с чувством:

— Интересно, декабрь вообще знает…

И тут же провалилась по колено в раскисший дырявый сугроб.

— Да чёрт!

Я выбралась на относительно сухое место, вытащила ногу из сапога и, поджав пальцы на холодном ветру, вытряхнула из него снег. Теперь внутри будет не так уютно. Эти сапожки настолько тёплые, что можно надевать их на босу ногу. Тем более когда декабрь похож на март. Заранее съёжившись, я снова обулась и пошла к дому.

Пустой город. Слякоть. Свинцовое тяжёлое небо. Серые здания. Постапокалипсис. И мокрый сапог. Что особенно раздражает — второй сухой. Почти так же дискомфортно, как намочить одну руку, пока умываешься, и оставить вторую сухой. Хоть бери и с разбегу прыгай в следующий мокрый сугроб. Но по недавнему опыту я знаю, что в сугробах чего только не прячут. Целеустремлённо я иду домой, пока не начинаю понимать, что меня грызёт какое-то беспокойство. Такое бывает, когда вдруг начинаешь сомневаться: выключила ли ты дома утюг, или чайник, или закрыла ли кран.

Но утюгом я пользовалась лишь в самые отчаянные моменты своей жизни: выпускной, вступительные и все мои неудачные свидания. Чайник у меня электрический, он обучен выключаться сам. Кран закрыт: я прикрыла глаза и воспроизвела в памяти момент, когда я прикрутила кран и устраняла тряпкой последствия танцевальных движений под душем.

И дверь я не могла не закрыть: она просто захлопывается, даже от сквозняка, даже если забыла дома ключ.

Причина так и осталась неясной. Я раскрыла глаза, тут же снова зажмурилась, потому что две капли с неба угодили точно под ресницы, вздохнула, осторожно вытерла глаза и просто побежала домой.

Дальше всё происходит как в замедленной съёмке.

Я, запыхавшись, подхожу к подъезду. Из подъезда, неловко придерживая дверь рукой, выкатывает коляску с ребёнком молодой папа в очках, в длинной куртке. Дверь с грохотом захлопывается за ним, и молодой папа шёпотом ругается на неё. Ребёнок в коляске, впрочем, и ухом не ведёт. Я останавливаюсь, чтобы пропустить их по дорожке. Дорожка условная: снежная каша, комья из осколков льда, мусор, небольшая тропинка. Я задираю голову и внимательно смотрю наверх. С крыши свисает огромная сосулька. Она тает. У самого основания, под крышей, она тонкая, а ниже толстая. Я вдыхаю и, забыв выдохнуть, в два прыжка добегаю до коляски, дёргаю за рукав молодого папу и откатываю коляску в сторону. В этот момент сосулька падает туда, где стояла коляска несколько секунд назад. Молодой папа ошарашенно смотрит на меня. Мы поднимаемся и отряхиваемся. Ребёнок в коляске начинает тихонечко плакать, и папа склоняется над ним. Точнее, над ней: я успела рассмотреть, что это девочка. Девочка быстро успокаивается. В тишине, под звон капель с крыши, я иду к подъезду. Мимолётно я думаю, что меня даже не поблагодарили. Но эта мысль сразу ускользает. Меня трясёт, и я не могу согреться, хотя напрягаю всё тело. Осколки огромной сосульки разлетелись на несколько метров. На одном из осколков я поскальзываюсь и едва не падаю. Оборачиваюсь — терпеть не могу, когда кто-то видит, как я поскальзываюсь — мужчина растерянно смотрит на меня. Я отворачиваюсь и захожу в подъезд.

У себя в квартире я чувствую, что у меня дрожат ноги. Я захлопываю дверь и сажусь на пол, прижавшись спиной к стылой стене. Через полминуты понимаю, что правый сапог всё ещё мокрый насквозь, и, повозив ногами друг о дружку, стаскиваю сапожки и швыряю их на кухню, к батарее. Сил вставать нет. Узкие джинсы кажутся такими тесными, словно я обмотана синей изолентой. На полу холодно, и босые ноги тут же коченеют.

Поэтому я встаю, по пути сбрасывая куртку, шарфик и перчатки — прямо на пол. Иду на кухню, встаю на тёплый пушистый коврик у холодильника и достаю стеклянную бутылку с «колой». Холодильник напряжённо гудит, скрывая недовольство. Повсюду холодно и промозгло, а я включила его на полную мощность. Я ставлю чайник и слушаю, как он начинает тихо и шершаво шуметь, нагреваясь. Зажигаю газ, чтобы поставить кастрюльку для лапши и сарделек, но смотрю, как зачарованная, на синие и оранжевые язычки пламени. Металлическая решётка на плите вибрирует от раскалённого воздуха рядом. Я ставлю на плиту кастрюльку с водой, и она потрескивает, усталая от огня.

Я встряхиваю головой и думаю, почему я такая заторможенная. Не могу оторваться от огня на газовой плите и всяких мелочей. Нитка на свитере вылезла, как будто свитер хочет распуститься.

Присев на краешек стула и поставив одну ступню на другую — тапочки неизвестно где, в этой квартире всё теряется,— я открываю бутылочку с «колой» и заворожённо смотрю, как из горлышка поднимается облачко газа, и пена на поверхности напитка беспокойно бурлит, потому что я неловко встряхнула бутылку. Я наливаю «колу» в стакан, подношу к губам и зажмуриваюсь: пузырьки газа щекотно покалывают нос, брови и губы. От напитка я испытываю странное ощущение, от первого же глотка. Я чувствую каждую каплю этого глотка, и даже могу сказать, где эта капля сейчас во мне.

Краешек стула острый, и через девять дней нужно будет подкрутить шурупы внизу, чтобы старенький стул не развалился. Свитер колет под локтями. Джинсы перекрутились на левой щиколотке. Пол под босой подошвой кажется изрезанным, как берега рек Северной Америки. Конфорка на плите тихо позвякивает. Первый раз я чувствую, как пахнет огонь, как меняет запах обгорающая эмаль на кастрюльке. Ветер между неплотно пригнанной рамой окна едва заметно понизил тональность. Корни волос на голове тихо шевелятся, и я чувствую, как волосы мучительно медленно растут. И мурашки тоже.

Я с грохотом ставлю стакан на стол, вскакиваю, бегу в ванную и испуганно гляжусь в зеркало. Изучаю все свои родинки, поры и царапинки — на руках, лице, на шее, след от неудачно надетой серёжки на мочке уха. Цвет лица; расширившиеся от испуга зрачки. Я не вижу никаких изменений. Почему я чувствую себя так, как будто у меня обострились все чувства? Это похоже на действие наркотиков, сколько я про них читала. Но я ни одной сигареты в жизни не выкурила, что уж говорить про сильные вещества.

Это всё обрушившаяся сосулька? Я так разволновалась от неё?

Через шестнадцать минут лапша и сарделька немного успокоили меня. Я сосредоточенно изучала вкусы и запахи и не понимала, что именно не так, но отчётливо понимала, что всё немного по-другому.

Ветер монотонно воет, и это слышно даже через пластиковые оконные панели. Я прикрутила все ручки накрепко, но всё равно этот звук не даёт мне успокоиться до конца. Да ещё неожиданно потеплело, поэтому с крыш текут целые потоки воды. Ощущение, что на крыше скопилось озеро, и теперь оно постепенно стекает на землю.

Включая свет, я очень больно ударилась пальцем о холодильник.

Устав от беспокойства, я распахнула окна и вдохнула сырой ветер. Мне надоела эта погода. Уже почти неделю всё тает, потом опять замерзает, потом тает, снег превращается в грязь, сколько можно. Я ворчу вполголоса на погоду. Почему я не в Англии? Там принято разговаривать только о погоде и пить чай, вот я бы там отвела душу. Хоть бы зима превратилась в зиму, пусть ненадолго…

Ветер стихает, и тихо падает снег.

Я понимаю это лишь пять минут спустя, потому что совсем было собралась закрыть окна, но обнаружила, что чёлка и рукава свитера все в маленьких снежинках, а мне совсем не холодно.

Я сажусь боком на подоконник и подставляю руки под падающий снег. Снежинки облепляют мои ладони, и мне становится очень тепло.

 

 

20 декабря, вечер

 

Кресло у окна высокое, а окно просторное, как аквариум; я этим беззастенчиво пользуюсь, закинув ноги на подоконник и удобно устроившись в кресле. На нём целый ворох пледов, одеял, подушек и один плюшевый медведь; а если хорошенько поискать, я уверена, что где-то между пледами и под одеялами найдутся моя потерянная пижама с жёлтыми подсолнухами и один мягкий шерстяной носок — второй смиренно ждёт своего часа в ящике комода.

Смеркается быстро; я не глядя протягиваю руку за кружкой и, конечно, чуть не расплёскиваю горячий шоколад. Достаточно отпить пару глотков, как тело сразу согревается, от холодного носа до кончиков пальцев на ногах; по привычке я хожу дома босиком, хотя и в тёплом вязаном свитере до колен. На подоконнике за окном уже целая гора пушистого снега, и я думаю, не раскрыть ли окно, кинуть в кого-нибудь снежком с третьего этажа; но выбираться из уютного кресла не хочется. Тут слишком тепло, и я задрёмываю — и падающий снег за окном убаюкивает одним своим видом. Просыпаюсь уже через полчаса, снова протягиваю руку и пью шоколад — он по-прежнему горячий; хотя я, кажется, отпила уже половину кружки, шоколада в ней нисколько не убавилось. Это удобно, и от его запаха сразу тепло, но я пока не могу к этому привыкнуть.

День ленивый, и даже снег за окном падает уныло, как мелкий октябрьский дождик, и я всё-таки выпрыгиваю из кресла, благоразумно ставлю кружку с шоколадом подальше, на комод — туда, где живёт одинокий носок. Я раскрываю окно настежь, опираюсь на подоконник, вдыхаю полной грудью, зажмуриваюсь и улыбаюсь: снежинки тут же щекотно садятся на нос и щёки. Я поднимаю руки и дирижирую снежинками: пусть у каждой будет своя партия. А мне можно и подурачиться, всё равно никто не видит. Когда я раскрываю глаза, снежинки тихо кружатся в вальсе — свежий ветер обнимает меня за талию, тоже приглашая на танец, но я качаю головой и подставляю раскрытые ладони снегу. Снежинки слетаются на мои руки, мягко облепляют их; я подношу руки к лицу и тихо сдуваю их — вспорхнув, они разлетаются по своим делам в мягком свете тёплого фонаря.

Пятница; тихий вечер; всё сияет в витринах, в улыбках, в снегу, в качающихся фонарях, и мне это нравится; на работах уже поздравляют друг друга незнакомые мне люди, и я ощущаю, как они спешат домой со свёртками и подарками, или задерживаются в кафе, или погружаются в музыку, в раздумья и в одиночество.

Сверху мне видно, как у подъезда стоит мой сосед — то ли с шестого этажа, то ли с седьмого — и никак не может вставить ключ в замок; я леплю снежок и метко попадаю ему прямо по макушке. Сосед смешно трясёт головой, глядит наверх, но, кажется, не видит меня — фонарь слишком яркий. Зато он сразу открывает дверь и идёт греться.

Я выхожу на балкон. Тапочек нигде не находится, и я чувствую, какой тёплый снег под моими ногами. Ветер стихает, а снег облепляет и согревает босые ступни. Снег меня начал греть только этой зимой, и обнаружить это было, конечно, очень приятно, хоть я заподозрила сначала, что заболела. Я прислоняюсь к бортику и гляжу вниз. Город заметает, и часа через четыре движение на дорогах совсем остановится. Почему-то мне кажется, что это даже правильно.

Очнувшись от мыслей, я всматриваюсь: справа, где фонарей почти нет, забуксовала красная машина, крошечный «рено». Откуда я знаю, что это за машина? Никогда не интересовалась марками… Дорогу уже основательно замело. Наверняка в машине сидит замёрзшая расстроенная девушка, уехавшая с праздничного вечера на работе, и пытается выехать из заносов. Я права: дверца хлопает, и рядом с машиной возникает невысокая фигурка; на девушке нет ни куртки, ни шубки, только лёгкий кардиган поверх рубинового платья, и девушка в зимних ботиночках обречённо ходит вокруг машины, пытаясь придумать, что подложить под колёса.

Я срываюсь с места, накидываю тёплую куртку и просовываю ноги в сапожки. Хорошо бы найти тёплые колготки, но за пару минут не замёрзну. Я сбегаю по гулкой тёмной лестнице во двор — в подъезде опять кто-то выкрутил лампочки. Сугробы и правда уже безразмерные: в сапожки тут же набивается снег, и внутри мокро, я хмурюсь, но бегу к красной машине. Я хорошо знаю, что делать. Девушка смотрит на меня с недоумением, когда я бегаю перед машиной от обочины к обочине: один раз, второй, третий… Снег под ногами тает почти мгновенно, и я машу девушке:

— Запрыгивай и езжай!

Она неуверенно кивает и забирается на переднее сиденье, а я отхожу в сторону; мотор недовольно урчит, колёса по привычке ещё буксуют, но машина, собравшись с силами, всё же выезжает на тот кусочек асфальта, который показался под снегом, и девушка прибавляет скорость и быстро сворачивает на соседнюю улицу, где дорога широкая и пока чистая. Вот какая: даже не поблагодарила.

Я поднимаю воротник на куртке и неторопливо иду в сторону дома. Гляжу в небо, и снег усиливается.

— Подожди! — и я удивлённо оборачиваюсь; девушка в кардигане, смущённо улыбаясь, суёт мне в руки сразу четыре мандарина — на одном нарисована чёрным фломастером смешная рожица.— Спасибо! — она порывисто обнимает меня и убегает к машине. Я растерянно смотрю ей вслед и тоже улыбаюсь; подношу к носу мандарины: они пахнут праздником и немного шампанским. Я запрокидываю голову и шепчу в небо, чтобы она добралась до дома без приключений. Снег и правда немного утихает.

Я поднимаюсь по ступенькам к себе на третий этаж. Сейчас лестница мне не кажется слишком тёмной: искрящийся снег и фонарь снаружи неплохо освещают ступеньки. Между вторым и третьим этажами я даже различаю сердитого кота: он сидит в своей коробке, устланной тёплыми тряпками, и топорщит усы при моём появлении. Впрочем, я прохожу мимо, и он мгновенно засыпает снова. Очевидно, не слишком любит запах мандаринов.

На третьем этаже я понимаю, что всё ещё улыбаюсь. Маленькое происшествие окончательно разбудило меня и подняло настроение. Я захожу, скидываю сапожки и ставлю их у батареи, просушиться. Кладу мандарины на комод рядом с кружкой шоколада: она, конечно, опять полная. Я просовываю руку между одеял на кресле и вытаскиваю потерявшийся носок, а второй достаю из комода. Перед праздниками мне совсем не хочется простудиться, и я тут же натягиваю оба носка. Тот, который жил между одеялами, тёплый, а из комода прохладный. Я шевелю в них пальцами, расправляя на ощупь торчащие внутри нитки. Носки плотные, как сапожки, и расшиты узорами — то ли узбекскими, то ли таджикскими. Папа, когда подарил мне эти носки, назвал их смешным словом «джурабы». Удивительно, но я запомнила это слово. Но вот надеть их с первого раза и чтобы сразу удобно — задача невыполнимая. То пятки колет, то нитки путаются в пальцах, и я стою, как кот на шерстяном одеяле, который перебирает лапками, и сосредоточенно расправляю носки друг об друга, опираясь рукой о стену.

И тут же отдёргиваю руку. Потому что за стеной сосед-студент привёл к себе милую девушку, и, в общем, они там не телевизор смотрят и не чай пьют. Конечно, я не умею видеть сквозь стены в полном понимании этого слова, да и кто умеет? Но почему-то чувствую лучше, чем видела бы глазами. И временами краснею, потому что выглядит это так, как будто я подглядываю — хоть не дотрагивайся до стен.

Я наконец справилась с носками. Поэтому иду на кухню, подхожу к противоположной стене и кладу на неё обе ладони. Я прикрываю глаза, потому что глупо стоять у стены и любоваться ею, да и видно так лучше. За стеной живёт девочка-старшеклассница с родителями и младшей сестрёнкой. Совсем молоденькая, девушка хоть и хмурая триста шестьдесят дней в году, но симпатичная. Если бы ещё не носила мешковатую одежду, которая скрывает её фигуру. Я-то знаю, какая у неё фигура, и тихо завидую. Даже когда она просыпается и понуро бредёт в короткой пижаме на кухню, неумытая и взъерошенная после сна, движения её зачаровывают — талия, мягкие покачивания бёдрами, словно знает, что ею любуются. Представляю, как одноклассники с ума сходят. Может, поэтому она и носит бесформенные штаны и безразмерные цветные майки поверх толстовок.

Но сейчас, уютным снежным вечером, девушка сидит у себя в комнате, вытянув голые ноги на стол, и улыбается светящемуся телефону. На ней розовая футболка с красными драконами, и пишут ей явно что-то приятное, судя по улыбке. На столе прямо у ног стакан и куча фантиков от конфет и шоколадок. И на дне стакана «бейлиз» — легко угадать по цвету, хотя цветов я как раз не вижу, а скорее просто различаю. И ещё россыпь шоколадок на кровати. Сколько же можно есть сладкого? Впрочем, ей это и правда можно и даже нужно. Как-то её мама на повышенных тонах объясняла соседке про редкую болезнь девочки, чтобы та не приставала с замечаниями о худобе и рационе питания. Я ничем таким не болею, но о моей худобе соседка тоже укоризненно высказывалась. Не знаю, может, поэтому она сегодня и не смогла выехать со двора на своей машине и, достаточно внятно ругаясь, вызывала такси, а потом убежала пешком.

Девочка, качаясь на шатком стуле, ухитряется красиво скрестить ноги на столе и делает пару фотографий на телефон. Будь у меня такие ноги, я бы тоже их поминутно фотографировала. Девочка расслаблена и довольна, вот только шаги её мамы на лестнице я слышу, а она пока ещё нет: включила на телефоне музыку. Зато звон ключей возвращает её от сладкой сказки к действительности, и девочка за какие-то немыслимые секунды убирает стакан с «бейлизом», засовывает в рот ужасно сладкую и, очевидно, ароматную конфету, прибирает фантики и какие-то журналы и прячет всё это в ящик стола.

— Привет, мамуль! Ты сегодня пораньше!

Я тихо смеюсь и убираю ладони от стены. Девочка очень достоверно изображает радость, а очередной её поклонник наверняка недоумевает, почему фото обнажённых ног ему пообещали, но так и не отправили.

Свет я не стала включать. А за окном тем временем совсем ночь. Хотя в такой снег что утро, что вечер, что глубокая ночь — засыпает город, укрывается снегом, и когда я снова забираюсь в кресло с книжкой, снегопад стихает, чтобы не мешать свету фонарей освещать страницы. До полуночи я читаю и не могу оторваться, и между снежными облаками выглядывает любопытная луна, так что мне ещё светлее. Мне жарко, я сбрасываю носки и снова вытягиваю ноги на подоконнике. Смотрю на силуэты пальцев своих ног в лунном свете и думаю, не сделать ли красивую фотографию по примеру девочки-соседки.

Я откладываю книгу и думаю. Что-то не так. Обычно последствия сказываются быстрее.

Неделю назад я устроила ужасную метель. Я ужинала и читала, почти не вникая в смысл строчек, потому что за стеной было напряжённо. Даже по ровной интонации, не слыша слов, я понимала, что у девочек-соседок ссорятся родители. Ссорятся яростным шёпотом, вполголоса высказывая друг другу накопившиеся упрёки. Я встаю, упираюсь руками в стену и вижу, как клетчатый папа девочек остервенело обувается и выбегает на лестничную клетку, а мама обессиленно садится на край кровати и прячет лицо в ладонях. Глаз её я не вижу, но понимаю, что в них вся тоска мира. Я подбегаю к окну, распахиваю его и встаю коленями на подоконник — волосы мои по ветру, я зову снег хлопьями и ветер, чудовищно большие и несносные, падающие вывески; ветер чуть не сметает меня, пушинку в океане снега, но я держусь крепче и прошу ещё больше снега, ещё сильнее ветра; клетчатый сосед пытается внизу справиться с дверями, с порывами — он теряет ключи, чудом находит их, держится за дерево, прикрывая лицо от колючих порывов, цепляющих его за лицо, за распахнутую куртку и шарф. Махнув рукой, он забирается внутрь, в спасительный подъезд, и я, окончательно исцарапанная взбесившимся снегом и едва удерживающая створки окна руками, сползаю на пол и пытаюсь отдышаться. Метель начинает стихать. Я придвигаюсь на коленях к стене и смотрю. Через полчаса родители девочек могут говорить спокойно. Я отпаиваю себя горячим шоколадом — не помню, чтобы я наливала его себе и тем более варила. И надеваю всё, что нахожу, чтобы согреть голые ноги и руки. Я довольна, но это ненадолго. На меня падает полочка с посудой. Я чудом остаюсь без порезов. Все чашки вдребезги. Я поскальзываюсь на полу в ванной, на совершенно сухом, и в моей коллекции ещё четыре синяка, совершенно не симметричных. Я проливаю на любимую книжку горячий шоколад. Я злюсь, пока не начинаю сопоставлять факты. Если я делаю что-то хорошее для других людей, я обязательно за это расплачиваюсь. Порезами, ушибами, подвёрнутой ногой, ожогами; наступить на что-то острое или лбом удариться о приоткрытую дверь — уже привычное дело. Тогда я долго сидела, затаившись в уголке, и ждала дальнейшей расплаты. Я вспоминала все последние события, когда я пыталась вызвать погоду, чтобы сделать что-то хорошее. Событий этих было не так мало, и хотя я в те моменты чувствовала небывалое единение со снегом, ветром, градом и даже льдом под ногами, но наступало затишье, и на меня падали вещи, я оказывалась зажатой в дверях троллейбуса, а в кафе на меня ни с того ни с сего проливали кофе. Сначала я возмущалась, потом удивлялась, потом нашла в этом закономерность.

Поэтому сейчас я в недоумении сползаю с кресла и иду на кухню, не включая свет. Ничего не происходит, и это внушает смутное беспокойство. Я жадно выпиваю половину кувшина прохладной воды, долго смотрю в окно, где всё завалено снегом, блестящим и мягким. Если бы не знала, что снег может быть тёплым, ни за что бы не поверила. Луна освещает всю кухню, но я всё равно наступаю на что-то жёсткое — это очень больно. Я вскрикиваю, отдёргиваю ступню, сажусь на корточки и рассматриваю. Металлический шуруп. Ему неоткуда взяться на моей кухне, но он откуда-то появился. Впрочем, я не удивлена. Скорее я удивлена, почему тут не лежит топор или пила. Я верчу шуруп в пальцах, он блестит в свете луны, исцарапанный, с зазубринами на шляпке; и я, вздохнув, отправляю его в мусорное ведро — почти не глядя. Ладно, будем считать, что если я и сделала сегодня что-то полезное для других, то не настолько, чтобы расплачиваться за это по полной программе.

Часы бьют полночь. Я их не хочу снимать: они слишком красивые, хотя и громоздкие, и каждый час заставляют меня вздрагивать, когда начинают шипеть и звенеть. Сразу после того, как беспокойные часы стихают, раздаётся нерешительный стук в дверь.

 

 

21 декабря, самое начало суток

 

Элен приносит с собой суматоху, сугробы снега по всей прихожей, коралловую улыбку и смущённый взгляд:

— Я не стала звонить, вдруг разбужу. С вечеринки шла, до дома ещё далеко, решила к тебе забежать. Можно в туалет?

Я смеюсь и спрашиваю:

— А если я скажу, что нельзя?

— Тогда это останется на твоей совести.

— А если бы я не услышала, как ты стучишь?

— Но ты же услышала.

Мне нечего возразить, и я ставлю чайник и возвращаюсь в комнату. Забираюсь на подоконник, поправляю занавески, которые всё время сползают с крючков. Долго смотрю на тихую заснеженную улицу, потом спрыгиваю на пол и иду к подруге. Плеск воды, грохот упавшей вешалки для полотенец и поскрипывание стульев вселяют в меня уют — это привычные звуки, когда ко мне приходит Лена.

Я захожу на кухню и, как обычно, у меня впечатление, что на пол насыпали стульев, а в эпицентр опустили безгранично довольную и кудрявую Элен с неизменным пакетиком чипсов. Ясное дело: шёл снег, подруга опять без шапки, поэтому волосы сами собой укладываются нужным образом. Мне такое волшебство недоступно.

Она сидит, чуть покачиваясь, в совершенно немыслимой позе, задрав ноги на спинку соседнего стула, и в сумрачном свете её пальцы на маленьких смуглых ступнях похожи на горошины, да и сама она как стебелёк гороха, с вьющимися своими прядями, тоненькая, всегда сидящая в фантастических положениях, противоречащих законам физики.

Мимолётно я вспоминаю, как несколько лет назад мы с ней прятались в ветхом домике на даче от шквального ветра, и когда всё стихло, кусты гороха были аккуратно вырваны из земли с корнем, а стебли кукурузы лежали горизонтально.

Я протягиваю Элен тарелочку, и она покорно пересыпает чипсы в неё. Она прекрасно знает, что меня бесят шуршащие пакетики, но каждый раз забывает об этом.

— Почему у тебя пятки чумазые? — спрашиваю я, кивая на её ноги.

— Да провалилась в сугроб, потом стояла на асфальте и вытряхивала снег.

Это дежавю. Почти полмесяца назад со мной было то же самое. Как будто время двигается скачками в разные стороны.

Элен продолжает раскачиваться на стуле. Стул не выдерживает, опасно скрипит и рассыпается на части.

— Вот откуда этот болт выскочил,— соображаю я, бросаясь на помощь подруге.

— Девочка, с которой никогда ничего не случается,— комментирует она, выбираясь из-под обломков.— Это у тебя такой специальный стул для гостей?

Я осматриваю ее лицо, затылок, кисти и локти, колени — ни одной ссадины.

Однажды она вышла из автобуса и провалилась в раскрытый люк. Но даже не порвала платье. Выбралась, смеясь, и помогла мне и пакетам выйти из автобуса. Я зацепилась курткой за дверь, а один из пакетов порвался по дороге.

Мы проверяем все оставшиеся стулья на прочность, причём Элен делает это с риском для жизни, испытывает, себя не щадя. Затем мы выпиваем чай и съедаем все сладости. И уже когда шумят вдали первые утренние машины, мы решаем, что глаза наши слишком сонные, а утром экзамен сам себя не сдаст.

— Какой чудесный,— восхищается Элен, разглядывая мандарин с нарисованной рожицей у меня на тумбочке.

Она укладывается спать на мой диван и сквозь дремоту рассказывает, что в детстве папа рассказывал ей сказку про росток гороха, который вырос до небес и по которому можно было добраться до луны.

— Не помню, что это за сказка,— жалуется она и тут же засыпает, подтянув колени к груди и обняв подушку.

Я укрываю её одеялом и забираюсь в кресло. В голове моей кадры из мультфильма, где по стеблю гороха можно забраться в небо до луны. Я никогда в жизни не видела этого мультфильма.

Элен — главный беспокойный элемент в моей жизни. Прошлым летом она задумала поход среди ночи на заброшенную девятиэтажку, встретить там рассвет. Потом мы убегали от полиции и чудом не попались. Несколько месяцев назад ей жизненно важно было поиграть обнажёнными в пляжный волейбол по колено в воде. Мы ушли на реку и нашли самый удалённый уголок, который только можно, но всё равно я опасалась, что кто-то нас увидит. Правда, было ужасно весело. Бросаясь за мячом, мы обе извозились в тине и водорослях и к концу матча напоминали загадочных болотных существ, а потом, едва отмывшись, валялись на берегу, испуганно вскакивали от шелеста ив и, едва высохнув, снова полезли в воду.

Вместе мы ходили в планетарий и ещё на выставку игуан, похожих на эскизы драконов. Ездили на море, в котором удалось искупаться всего два раза, и собирали в шторм ракушки на мокром песке. Ночевали на чердаке, прячась от птиц, которых мы приняли за нечисть.

Когда она узнала про мою бабушку, она примчалась ко мне и предложила дежурить у неё в больнице вместо меня или моей мамы, когда будет нужно. Потом, когда бабушка окончательно поправилась, мы вместе ездили с ней в деревню. Когда я ещё не устроилась работать в кафе, и у меня закончились деньги и нечем было платить за квартиру, Элен просто принесла мне недостающую сумму и, чтобы я не сопротивлялась, пообещала взять меня в рабство и отрабатывать в качестве модели для её сомнительных фотографических замыслов.

Не представляю, что бы я делала без неё.

Жаль только, что про её неприятности мне приходится самой выведывать. Осенью я случайно узнала, что её родители на грани развода, и была с ней всё время, пока она коллекционировала круги под глазами и почти потеряла интерес к фотографии и музыке. Скупала в магазинах всё самое вкусное и необычное, чтобы её отвлечь. За три с половиной месяца мне это почти удалось. По крайней мере, если Элен видит меня в замысловатой позе, какие сама любит, или, например, я с мокрой головой после душа, довольная и расслабленная, то она обязательно фотографирует меня, доставая откуда-то свою камеру. Кажется, Элен научилась прятать её во внутреннем кармане.

 

 

21 декабря, 8:24

 

На остановке Лика встречает девочку-соседку — на ней длинная болотно-зелёная куртка и шапка с кошачьими ушками. Кажется, девочку зовут Света, но из бесед за стеной разобрать это было сложно — слишком её родители эмоциональны. Та тоже ждёт автобуса. Мороз и солнце. Безветренно, снег слепит глаза и искрится.

Девочка-соседка сидит рядом, вытянув ноги и постукивая носками больших ботинок друг о друга.

Лика смотрит на свои сапожки и видит, что край джинсов некрасиво завернулся. Нагибается поправить, положив телефон рядом с рюкзачком, потом снова берёт его и листает сообщения. Ей кажется, что телефон лежал не на том же самом месте, но девочка-соседка в наушниках всё так же сидит, подставив курносое лицо зимнему солнцу, и глупо подозревать её в попытке кражи. В сообщениях на телефоне беспокойно. Все волнуются перед экзаменом, и девушка вздыхает: помощь неизбежна.

Через несколько минут на остановке появляется сосед с нижнего этажа. Лика с ним здоровается, Света продолжает слушать музыку в наушниках.

По бороде этого соседа всегда можно определить, какой месяц на дворе. В январе борода напоминает снегоуборочную технику, в феврале — совковую лопату, к апрелю уменьшается до боевого штыка, а июньская шкиперская бородка сходит на нет к середине лета.

Автобуса нет так долго, что Лика думает, что могла бы за это время дойти и пешком. Но эти полчаса до корпуса университета покрыты такой ледяной коркой, что она рискует опоздать, лишь бы не изображать начинающего конькобежца. Наконец, они все втроём садятся в автобус — в его разные части, потому что он уже почти заполнен.

 

 

21 декабря, 8:56, на улице почти солнечно

 

— Привет, француженка,— говорит бледная Тоня.— Ты же нам поможешь, если что?

— Конечно,— я улыбаюсь и отдаю ей листочки со своими записями, вдруг пригодятся. Тоня всегда занимает мне место в кафетерии.

Историю языка боятся сдавать все. Я почему-то тоже, хотя у меня ощущение, что я бегло говорю на всех диалектах старофранцузского. Я вешаю куртку в гардеробе и бегом поднимаюсь в аудиторию, где проходит экзамен.

Принимать экзамен приходит не добрейшая Лидия Руслановна, лектор наш, и не молоденькая Эжени, и даже не основательный Грегуар-с-портфелем, сам похожий на слегка потрёпанный портфель из свиной кожи. Приходит к нам лаборантка с кафедры — Ксения без отчества, всегда изнемогающая под кипами бумаг и папок, женщина неопределённого возраста, похожая на засыхающую розу в пыльной вазе. От каблуков до взбитой причёски она вытянутая, в одежде пожухших оттенков, всё успевающая, отчего на лице её всегда выражение безмерной усталости.

Мы тянем билеты и садимся готовиться, и я почему-то нервничаю, потому что Ксения совершенно ничегошеньки не знает о том, какая я умница во всём, что касается французского; но тема в билете лёгкая, поэтому, конечно, я сосредоточена на гуманитарной помощи. Солнце неожиданно выглядывает в неприметный разрыв в снежных облаках, и пока все отвлекаются на солнышко, а Ксения озабоченно сдвигает шторы, я шёпотом рассказываю отчаявшейся Тане Третьей об окситонах и парокситонах. Таня прекращает отчаиваться и сосредоточенно исписывает целый листок. Семён бровями намекает на патовую ситуацию, поэтому за окном — порывы ветра, бросающие в стёкла колючий снег, и лаборант Ксения снова бросается и накрепко закрывает форточки, пока я пишу на листочке Семёна периодизацию развития магистральных диалектов. Ещё через сорок минут в аудитории почти никто не остаётся без моих подсказок, а сердитая Ксения с завхозом сбрасывают снег с подоконников. Я чувствую себя прекрасно, и мне даже весело, но вскоре нам сообщают, что время на подготовку всё вышло, и я снова нервничаю. Ребята, которые идут сдавать экзамен первыми, получают хорошие оценки, напряжение в аудитории спадает, и когда приходит моя очередь, я почти полна вдохновением. Я придумала, что рассказать, чтобы мой ответ запомнился надолго.

Я сажусь перед Ксенией и эффектно начинаю со своих летних наблюдений; правда, она тут же перебивает меня и просит не отвлекаться от основной темы. Я вздыхаю и рассказываю основную теорию и даже историю изучения вопроса, пытаясь поймать момент, когда можно будет поразить Ксению тем, что я нашла ошибку у исследователей. Но она просит меня перейти ко второму вопросу, едва начав слушать, и момент упущен. Со вторым вопросом всё ещё хуже: только я начинаю рассказывать, Ксения уже выводит у меня в зачётке оценку, закрывает её, отдаёт мне и со слабой улыбкой говорит:

— Достаточно.

Растерянная, я выхожу из аудитории. Раскрываю зачётную книжку, вижу там небрежно выведенное «отлично» и в сердцах думаю: лучше бы на пересдачу отправила, чем так. Девочки с курса, заметив сложное выражение моего лица, подбегают и обеспокоенно спрашивают, что случилось. Я рассказываю. Надо мной смеются и сообщают, что это «заботы белого человека», и им бы мои проблемы.

— Я тоже учила несколько дней подряд, весь учебник почти наизусть,— говорит низенькая Соня со смешными косичками,— и меня тоже едва выслушали. Но я же не жалуюсь!

Не понимаю. Мне ведь и правда очень хотелось поделиться тем, что мне так нравится… Неужели это настолько не нужно и неинтересно? Я стою около доски с расписанием, чтобы хоть чем-то занять себя, хотя расписание экзаменов знаю наизусть, и не только для своей группы.

— Сильно пригодился тебе твой старофранцузский,— говорит Иван, проходя мимо, и я не понимаю, это сочувствие или насмешка. Мне грустно. Неожиданно я понимаю, как хочу спать после почти бессонной ночи. Сейчас бы вернуться домой — как раз Элен наверняка только проснулась, у её группы экзамен уже после праздников. Но я остаюсь, потому что думаю, что кому-то ещё может понадобиться моя помощь или поддержка.

Я забираюсь на подоконник с ногами и смотрю на то, как блестит белоснежная улица. От резкого света глаза слезятся. Кто-то дотрагивается до моего плеча — Руслан.

— Сдал?

— Да, «отлично».

— Супер,— улыбаюсь я. Он чуть ли не единственный в группе, кому я не помогала. Я знаю, что это бы задело его гордость.— Что на праздники будешь делать?

— Уеду к родителям. Полгода уже у них не был.

— О, здорово,— киваю я, пытаясь скрыть разочарование.

— Вот я тебя и подловил,— говорит он удовлетворённо.— Я это сказал на португальском языке, а ты даже не задумываясь ответила.

— И что? — делано удивляюсь я, а у самой холодеют ладошки. Надо же было так проколоться! — Вчера весь вечер читала учебник португальского. Мне он всегда нравился.

— Чем докажешь?

— А я должна это доказывать? — Тут я по-настоящему удивляюсь.

— Ну пойми. Всё это выглядит ужасно подозрительно. И то, что погода меняется по твоему настроению, и то, что ты внезапно, как оказывается, знаешь португальский, и вообще… — Он внимательно смотрит на меня.

Вздохнув, я достаю телефон. Понятия не имею, как выйти из положения, поэтому просто открываю фотографии. Сделаю вид, что листаю и ищу нужную. Листать не приходится: первую же фотографию я показываю Руслану. Насупившись, он долго её разглядывает, отдаёт мне телефон и, ни слова ни говоря, уходит. Я смотрю ему в спину. А потом перевожу растерянный взгляд на телефон. Фотография сделана сверху: ноги девушки в тёплых разноцветных носочках, и на коленях красиво лежит учебник португальского языка. А рядом стоит широкая кружка с горячим шоколадом. Похожая на мою, но не моя. И ноги, конечно, не мои. Их несложно узнать в любом ракурсе. Такие красивые ноги только у девочки-соседки. Она младше меня, ещё школьница, но фигуры у нас похожие; однако перепутать я не могу. Да и не делала я такие фотографии никогда, не знаю, как их можно сделать без ассистента!

Я увеличиваю и рассматриваю фотографию внимательно. На левой коленке едва заметный шрам. Очевидно, когда-то давно упала. Приду домой и посмотрю через стену, есть ли у этой девочки шрам на левой коленке. Откуда у меня её фотография? Я хмурюсь.

— Не хмурься, морщины будут,— весело говорит мне Марина, проходя мимо. Она преподавательница по английскому, молоденькая, ужасно симпатичная и веснушчатая в любую погоду. Её никто не хочет звать по отчеству, да она и не настаивает.

Невольно я улыбаюсь в ответ:

— С наступающим праздником вас!

— И тебя!

И ещё: я и не знала, что я умею говорить по-португальски.

И похоже, моё тайное желание, чтобы Руслан пригласил меня отмечать новогодние праздники вместе, не сбудется никогда.

Я спрыгиваю с подоконника и вскрикиваю от боли: неудачно подвернула ногу. Я сажусь на корточки и, пытаясь не застонать, массирую щиколотку. Хорошо, что в холле ни одной однокурсницы. Надо выпить кофе и проснуться окончательно, иначе так и буду попадать в неловкое положение.

Неторопливо, чтобы не хромать, я спускаюсь в кафетерий, беру кофе с круассаном, едва не роняю телефон, но чтобы жизнь мёдом не казалась, у меня падает кошелёк и застревает в щели между досками пола. Я чувствую себя ужасно неловко, вызволяя кошелёк, вся красная, расплачиваюсь и сажусь в дальний уголок. Стол шаткий, и я слежу за тем, чтобы кофе не опрокинулся мне на колени.

Потом я наконец складываю два и два. Помощь всей группе в аудитории на экзамене. Потом — равнодушная Ксения, саркастические замечания однокурсников, допрос от Руслана, подвёрнутая нога, телефон, кошелёк, по мелочи — шатающийся стол. Я инстинктивно съёжилась. Я помогла не менее чем пятнадцати однокурсникам, и возмездие обещало быть масштабным и изощрённым. Почему я сразу об этом не подумала? А если бы подумала, не стала бы никому помогать?

Но откуда у меня фотография с коленками и учебником португальского?

Я вынимаю из рюкзачка блокнот и пишу всё, что приходит в голову, на португальском. Сначала на европейском диалекте, потом на бразильском. Потом, ради разнообразия, на южном бразильском, на котором говорят в Крисиуме. Читаю вполголоса всё, что написала, и пытаюсь понять, откуда я это знаю. Ладно французский, я им пропитана от макушки до пяток, но португальский?

Хорошо. Я переворачиваю страничку. Допустим, финский, потому что он совсем даже не входит в романскую группу. Длинные слова едва помещаются на узких страницах в клеточку, и я захлопываю блокнот. С китайским я пока экспериментировать не буду, но если через полгода усердных занятий Руслан спросит у меня что-нибудь на кантонском диалекте китайского, я ведь отвечу, не моргнув глазом? Это смешно и беспокойно одновременно.

Руслан садится в противоположном конце кофейни. Я бросаю на него пристальный взгляд, и через несколько минут, пересилив свою гордость, он подсаживается ко мне.

— Если честно,— говорю я, глядя ему в глаза,— я понятия не имею, откуда я его знаю.

— Я давно заметил, что в тебе много необъяснимого. Почему тебе всё так легко даётся?

Я пожимаю плечами и заворачиваюсь в большой шарф до подбородка.

— Кстати, осторожнее, тут стол очень сильно шатается.

Я сказала это на секунду позже, чем нужно, потому что Руслан, задев локтём стол, уже торопливо вытирает салфетками лужу кофе. Я помогаю ему.

Улыбаясь про себя, я подмечаю, что Руслан стал одеваться не просто со вкусом, а с французской ненавязчивой претензией: брюки, всегда аккуратные туфли, рубашка в мелкий цветок и узкий пиджак, а сегодня ещё и шейный платок. Платок сидит чуть боком и я, протянув руку, немного поправляю его.

— Спасибо,— ворчливо говорит Руслан по-португальски, и я смеюсь.

— Никогда не слышала, чтобы упрекали знанием иностранного языка,— легкомысленно говорю я и тут же понимаю, что на меня сейчас обрушат лекцию о шпионаже. Так и происходит, но в это время я могу просто полюбоваться на него: когда Руслан увлечён, его лицо особенно вдохновенно, а глаза буквально сияют.

— Но я всё равно хотел бы, чтобы ты воспринимала меня более серьёзно,— уныло заключает он.— Всё равно невозможно, один вечер позанимавшись языком, сходу его понимать, да ещё говорить на нём.

Серьёзно? Куда уж серьёзнее.

— Согласна,— говорю я,— невозможно. Но я пока даже себе самой не готова ответить на вопрос, откуда я его знаю.

— Понятно… Ладно, мне пора.

— Ты всё же обижаешься,— укоризненно говорю ему я.— А зря. Я сейчас очень серьёзно тебе говорю.

— Угу. Ладно, счастливо тебе отметить праздники!

Я киваю, и он уходит. И через стеклянную стену кафетерия я вижу, что на ходу он снимает шейный платок и, скомкав, засовывает его в карман пиджака. Я грустно допиваю кофе. Всё равно мне не переубедить его, что я серьёзна. Потом я вспоминаю про круассан, и мне приходится взять себе ещё кофе. Я слежу за тем, чтобы кошелёк ни в коем случае не выскользнул из моих рук.

Допив кофе, я достаю из кармана телефон и пишу сообщение Элен: «Просыпайся, у тебя в полдень консультация». Через минуту я получаю в ответ набор букв: «Ещ пслпюб ну эту ксцлц цию». Я понимаю, что на консультацию она не собирается, а лучше ещё поспит, и что отвечала она мне в лучшем случае щекой. Очевидно, Элен до сих пор восполняет летние бессонные ночи. Внезапно мне ужасно хочется тепла и снова ходить босиком по берегу реки, ловить шляпу и, щурясь от яркого солнца, читать запоем, болтать с подругой всю ночь напролёт, ездить на велосипеде, нестись куда-то в ночном поезде и выбегать на каждом полустанке, теряя ненадёжные шлёпанцы на ступеньках; любоваться огнями ночных городов, тёплых и умиротворяющих. Сидеть на жёстких поваленных стволах, молиться, чтобы на мою голую спину не накинулись все комары разом, и непринуждённо улыбаться Элен, которая целилась в меня объективом, — всё это в тысячу раз приятнее, чем пережидать эту бесконечную зиму.

Галина Петровна, буфетчица, ненавязчиво на меня посматривает, и я понимаю, что в экзаменационные дни ей хочется закрывать кафетерий пораньше. Собрав вещи, я прощаюсь и иду наверх — но на втором этаже экзамен уже закончился, и все мои однокурсники разбежались. Надо же, никто не заглянул попрощаться и поблагодарить, хотя все прекрасно знают, где я обычно бываю. Впрочем, я уже привыкла к этому. Я поднимаюсь на третий этаж, где всегда пустынно, но есть большая аудитория-амфитеатр. Я забираюсь в неё — она, как обычно, совершенно пустая, и на верхнем ряду моё любимое место. Оттуда видно всю аудиторию, великолепный обзор в огромные окна, отчего даже вечером светло. Кроме того, в двух метрах от этого места есть дверца — она всегда заперта, и на особенно скучных лекциях я развлекаю себя тем, что придумываю за этой дверцей целые миры.

Кофе если и действует, то совершенно противоположным образом. Я чувствую, как мои глаза слипаются, поэтому сбрасываю сапожки и растягиваюсь на длинной деревянной лавке. Так меня совсем не видно, если смотреть с места преподавателя. На некоторых ранних занятиях я злоупотребляла этим и почти дремала под мерный голос лектора.

Я устраиваюсь поудобнее: рюкзачок кладу под голову, а большим шарфом укрываюсь, чтобы не мёрзли босые ноги. И, кажется, ещё не успев закрыть глаза, вижу первые сны.

 

 

21 декабря, 11.57, трамвайная остановка

 

Руслан, задумавшись, смотрит на забавную школьницу в шапке с кошачьими ушками. На ней длинная тёмно-зелёная куртка и несуразно большие ботинки, и у девочки огромные глаза, почти нереально огромные, как в японских мультфильмах, и обветренные губы. Школьница показывает ему язык и сердито отворачивается. Руслан мимолётно улыбается и тут же забывает о ней. Он резко разворачивается, заходит в магазин с чаем и сладостями и придирчиво выбирает самую французскую шоколадку. Он внезапно осознаёт, что нужно извиниться перед Ликой за резкость и нелепую обиду. Девушка пыталась втолковать ему что-то, а он даже не захотел слушать. В конце концов, если у неё есть странности и необычные способности, разве она в этом виновата?

В корпусе, правда, её уже нет, и кафетерий закрыт. Руслан в отчаянной надежде заглядывает во все открытые аудитории — немного зная привычки Лики, он знает, что порой она уединяется в самых неожиданных местах. Он заходит в последнюю, самую дальнюю и самую большую аудиторию, где ряды амфитеатром, поднимается по ступенькам на несколько рядов вверх, но, вздохнув, разворачивается и выходит.

Руслан думает, что если бы удалось с ней поговорить, он бы решился и предложил встретить новогодние праздники вместе. А к родителям уехал бы второго или третьего января.

По телефону она не отвечает. Не хочет разговаривать или просто не включила звук после экзамена?

Совершенно расстроенный, Руслан заезжает в общежитие, ещё раза четыре пытается дозвониться до Лики, но ничего не получается. Он собирает вещи и едет на вокзал.

 

 

Кажется, всё ещё 21 декабря, глубокий вечер

 

Все аудитории на ночь закрываются на ключ. Я это прекрасно знаю, потому что пару раз была в корпусе университета поздним вечером. Поэтому сейчас, осознавая бесполезность своих попыток, я дёргаю за ручку и пытаюсь расшатать дверь. Несколько раз я стучала в дверь руками и ногами, но только отбила кулаки и пятки.

Ситуация умопомрачительно дурацкая. Я совершенно не понимаю, как я ухитрилась проспать на жёсткой лавке в аудитории до позднего вечера. Наверное, сказалась бессонная ночь и все переживания последних дней, да ещё и утро расстроило до невозможности. Я долго сижу, прислонившись спиной к двери и рассматривая тёмный разрядившийся телефон. Утром я видела, что зарядки на нём совсем немного, но рассчитывала вернуться домой до обеда, поэтому даже не побеспокоилась об этом. Если даже я буду громко стучать в дверь всю ночь, на первом этаже никто не услышит. А скорее всего, в корпусе вообще никого нет, кроме меня. Давно не помню, чтобы по ночам, проходя мимо университета, я видела свет в окошке вахтёра.

Внезапно я думаю: какое счастье, что я не хочу ни есть, ни чего-либо ещё. Запертой в аудитории мне будет сложновато исполнить свои желания. И я даже не представляю, который час. Ещё вечер, или уже полночь миновала, или скоро уже утро? Терпеть не могу зиму, потому что день, едва начавшись, обычно тут же заканчивается, и приходится всегда смотреть на часы, а часы у меня только в телефоне. Сегодня или завтра самая длинная ночь, и мне предстоит провести её в университете. Очень символично.

Спина затекает в одном положении, я встаю и потягиваюсь. Нужно придумать, чем занять себя на ближайшие часы. Сна, разумеется, ни в одном глазу, а ведь разумнее всего было бы лечь и снова поспать. Поэтому я просто брожу босиком от окна к окну и разглядываю двор у корпуса, едва освещённый фонарями. Первое, что я сделала, проснувшись в тёмной аудитории,— вскочила и бросилась проверять, заперта ли дверь, даже не подумав про сапожки. А сейчас доски под ногами тёплые и приятные, и воображаю, что я ночью на палубе старого корабля. Только бы пол не начал качаться под ногами, я этого не переношу.

Устав бродить, я поднимаюсь к своим вещам и кладу бесполезный телефон в рюкзачок, но взгляд мой останавливается на дверце. Она едва видна в скупом свете уличных фонарей, и я, улыбнувшись, тяну на себя ручку. Дверца — маленькая, ниже меня, обшитая листом железа и небрежно окрашенная в цвет стен,— неожиданно подаётся, и я, покрывшись мурашками с головы до ног, распахиваю её.

 

 

Пока ещё 21 декабря, ранний вечер

 

Лена съедает всё, что осталось в холодильнике, а оставалось там не так уж много: огурец, соевый соус и кусочек сыра. На столе ещё находится несколько листков засушенной морской капусты, и из этого всего девушка сооружает нехитрую японскую закуску, пропитав листки морской капусты соусом и завернув в них огурец и тонко нарезанный сыр. После чего Лена начинает беспокоиться, потому что после утреннего сообщения от Анж ни слуху ни духу. Телефон её выключен, и дозвониться не получается; скоро совсем вечер, и где она может быть? Лена быстро собирается, бежит в университет, но там никого, и все аудитории уже закрыты. В ближайших кафе и магазинах подруги тоже нет, и когда девушка пишет наугад кому-то из однокурсников, все говорят, что уже давно разошлись и разъехались; никто ничего не знает.

Лена ума не может приложить, куда подевалась подруга, и она даже пару раз бегает к дому Анж, но запасного ключа у неё нет, а дверь она просто захлопнула, оставив внутри несколько своих вещей. Приходится возвращаться в общежитие. Телефон у подруги наверняка разрядился, но если она придёт домой, она обязательно станет заряжать его, и тогда до неё можно будет дозвониться. Поэтому всю ночь Лена не спит, пишет, звонит, но, конечно, ответа не получает. Под утро, выпив вторую чашку кофе, она без сил откидывается на подушку, смотрит в потолок и, проснувшись через три часа, когда солнце уже светит в окно, одетая, подскакивает на кровати и снова пытается дозвониться до Анж. Соседка по комнате сердито смотрит на Лену, но ничего не говорит, отворачивается к стене и снова старается уснуть.

Лена достаёт в четвёртый или пятый раз их общий с Анж блокнот, разбухший после летних поездок, листает его, пытается найти какие-то подсказки, но не находит. Весь день, даже не подумав про завтрак или обед, она бегает по всем местам, где они с Анж бывают вместе; несколько раз подряд она, затаив дыхание, нажимает до упора кнопку дверного звонка и слушает осточертевшие соловьиные трели, но, конечно, безуспешно; да и шторы на окнах задёрнуты, а если бы Анж была дома, она бы первым делом их распахнула. В университете никто не видел девушку, в полицию Лена пока идти не решается, но ладони противно холодеют от страха, и девушка покупает и торопливо съедает горячую булочку с сосиской, чтобы не упасть в обморок от голода и переживаний, и запивает невкусным кофе из автомата.

На следующий день всё повторяется, и Лена бегает по вокзалу, и по автобусной станции, и снова везде, где уже бывала по десять раз. Отчаяние всё чаще охватывает её, и она душит в себе нехорошие мысли, опять пьёт кофе, опять стоит у закрытых дверей.

День серый, затянутый тучами, непонятно, утро или вечер — девушка глядит на часы, 16:12 — она, не в силах сдерживаться, садится на лавочку на автобусной остановке и, расплакавшись, судорожно всхлипывает, втягивает морозный воздух, от которого слипаются ноздри и застывают слёзы, в горле комок, и от выпитого кофе уже тошнит. Высморкавшись в платок, Лена вытирает слёзы и оглядывается в пустой надежде, что подруга появится откуда-то из-за поворота как ни в чём не бывало.

Но, конечно, Анж ниоткуда не появляется.

Голова почти не работает, поэтому Лена с минуту соображает, в какую сторону нужно пойти, чтобы найти полицейский участок. Она оттягивает с этим до последнего, потому что никак не может поверить, что Анж просто пропала. Но это нужно сделать, а звонить снова родителям подруги будет очень сложно: вчера уже звонила и осторожно узнала, не приезжала ли дочь, и бабушке её в посёлок тоже звонила.

Лена вздыхает и встаёт с лавочки. Темнеет стремительно, и в каждой проходящей девушке Лена надеется разглядеть Анж.

А потом у неё перехватывает дыхание.

 

 

Ночь. Третий этаж университетского корпуса

 

Дверца распахивается, и я отшатываюсь от потока воздуха, одновременно горячего и свежего. Держась за ручку, я осторожно, маленькими шажочками, подбираюсь к порогу и смотрю вниз. Подо мной — не два этажа, а по меньшей мере семнадцать, и я, оторопев от неожиданности и крепко вцепившись в выступ на стене, вглядываюсь в огни незнакомого города. В том, что это не мой город, я уверена с первой секунды. Слишком много цветных огней и лент света от бесконечно мчащихся машин внизу. Они едва различимы, золотистые и платиновые, алые и, как такси в Нью-Йорке, приглушенно-жёлтые. Люди бессмысленными потоками вливаются в распахнутые двери глубоко внизу, воздух дышит почти по-человечески, чувственно, и мне так тепло, что я стягиваю кофту и остаюсь в своей легкомысленной футболке с короткими рукавами, глубоким вырезом на груди и нарисованной Эйфелевой башне. Подарок Элен, конечно же. К этому времени я понимаю, что воздух за дверцей плотный, как морская вода, и мне нечего опасаться.

Я сижу на самом краешке, свесив босые ноги в бездну, любуюсь незнакомым ночным городом и отчаянно жалею, что у меня разрядился телефон. Сейчас бы я наделала красивых фото и отправила бы подруге. А ещё лучше, если бы она со своей волшебной камерой оказалась рядом; как я ей сумею рассказать про этот город? Я вздыхаю и прислоняюсь к стене, неожиданно тёплой и уютной. Через полчаса я думаю, что неплохо бы удивиться, но удивления во мне не находится.

Весна. Тут только до меня доходит, что там, внизу, на глубине семнадцати этажей — совсем не затянувшаяся зима, а весна, такая весна, когда дождь прошёл, и через минуту уже снова тепло, и деревья робко покрываются молодой листвой, и весенние люди поскорее раздеваются до рубашек, элегантных костюмов и лёгких платьев. Туфли и босоножки наконец приходят на смену сапогам и ботинкам, и окна можно не закрывать на ночь, а кофейни расставляют столики и стулья на тротуарах рядом. И я почти чувствую все эти запахи снизу — асфальта после дождя, майских духов, сладковатых и свежих; молодой листвы и свежего кофе и хлеба; и звуки, хоть и слились почти в один гул, всё равно весенние. Я поднимаю голову и гляжу в небо. Там сияют необычайно яркие звёзды.

Долго сидеть в одном положении я не умею, поэтому я встаю и, прикрыв дверцу, чтобы не вывалиться ненароком, разминаюсь и потягиваюсь. Удивительно, но в аудитории свежее, чем снаружи, в этом безвестном городе. Мне всегда нравилось зимой открыть балконную дверь и стоять на границе тепла и холода в тонкой футболке, прижать руки к груди и ощущать, как ветер охлаждает лицо, шею, ноги и локти, но спиной чувствовать надёжное домашнее тепло. Здесь почти наоборот, и это удивительно. Я понимаю, что проголодалась; я уверена, что у меня в рюкзачке ничего не припасено, но наудачу всё равно перерываю всё содержимое. И на дне обнаруживаю маленькую шоколадку. Я совершенно не помню, когда я купила её, но сейчас я себе ужасно благодарна и стараюсь только не проглотить шоколадку разом.

Мне хочется снова и снова любоваться этим городом. Это ровно такой город, где я с удовольствием затерялась и бродила бы, исследовала и впитывала его запахи, звуки, огни и голоса. Он большой и утончённый, яркий и глубокий. Я раскрываю дверцу.

Долгие две или три секунды я щурюсь на утренний неясный свет, который кажется неожиданно ярким, хотя солнце ещё только встаёт, и небо персиковое, а сверху жемчужное. Ветер бросает мне под ноги горсть серебристого песка. Гул, который не спутаешь ни с чем. Запах, свежий и наполняющий лёгкие волнующей тяжестью. Ветер с привкусом, оседающим на языке, с таким, который хочется ощущать снова и снова. Огромное побережье, далёкие рощицы деревьев, склонивших свои лохматые кроны к океану. Я сразу чувствую, что это океан, а не море. Он вздыхает по-особенному, слишком глубоко, так, что мурашки по всей коже, и кажется, что холодно, хотя воздух влажный и тёплый. Я порывисто вздыхаю в ответ.

Как плохая хозяйка, я сгребаю ступнёй песок к выходу, чтобы не осталось никаких следов. Оглядываюсь — за окнами аудитории ещё совсем темно. Я выхожу и притворяю за собой дверцу. Снаружи это приземистое строение, замазанное белой глиной, и дверца точно так же обшита плохо закрашенными листами металла, как и внутри. Ветер поднимает сыпучий песок и бросает на дверь, мне на ноги; звук песка по металлу джазовый, как щётками по тарелкам на ударной установке.

Я закатываю джинсы до колен и иду к воде. Океан так грохочет, что поначалу мне закладывает уши. Я запоминаю и это ощущение. Ещё удивительнее, что в этой массе воды волны не кажутся огромными, но я понимаю, что это лишь видимость. Ветер упрямый, и ноги тонут в толще песка по щиколотки, но потом я дохожу до отмели, и по мокрому плотному песку идти сразу легче. До воды ещё десятки метров, но я уже вся в солёных брызгах, и в лёгких гораздо больше воздуха, чем за всю мою жизнь. Я знаю, что до глубин океана ещё сотни и сотни километров, и передо мной лишь маленькое море, предисловие к океану, но дыхание гигантских течений красноречиво, и у самой воды, поддавшись порыву, я сбрасываю футболку и стою лицом к лицу перед огромным простором воды, мокрая, наполненная, бесконечно счастливая и растерянная.

Грохот волн тихий и нежный, я давно уже привыкла к нему и заранее горюю о том, как мне его будет не хватать. Вокруг на километры — никого. Я знаю, что где-то в четырёх или пяти километрах справа, в лагуне, рыбаки. Я не вижу их, просто знаю и чувствую, и запах рыбы и костров сочится сквозь густой сноп ароматов воды, песка, камней и воздуха. Я набираю красивых ракушек и камней, набиваю ими карманы джинсов, чтобы подарить Элен, нахожу мокрую футболку, отряхиваю её от песка и натягиваю — ветер тут же высушивает её на мне. Я иду вдоль побережья, по колено в воде, в джинсах с мокрыми штанинами, к рыбакам, не заботясь о том, что сквозь тонкую влажную ткань футболки мои соски видны слишком явственно; скоро, через час, я нахожу рыбаков, приветственно машу рукой, и мы говорим на каком-то ясном языке, просторном и простом. Мне кажется, что это малайский, но это не сильно важно.

Рыбаки, старые, морщинистые и щербатые — их улыбки всегда широкие — угощают меня жареной рыбой, а я выгребаю из карманов остатки монеток и дарю им. «Русиа», удивляются рыбаки, выспрашивают меня про вечную зиму, а я, так недавно страдавшая от затяжной зимы, смеюсь и говорю, что всё это сказки. Вот бы мой телефон был жив, я бы могла показать им наши с Элен летние фотографии. Но я лишь рассказываю им всё, что приходит в голову, и рыбаки жадно слушают меня, а потом один из них достаёт старенький кнопочный телефон, и мы вместе фотографируемся. Я сижу, вытянув ноги к огню, уплетаю вкусную рыбу, и мне тепло и так хорошо, что навечно бы тут осталась. Но солнце давно уже перевалило через зенит, я, опомнившись, обнимаю всех по очереди — «Русиа!» — снова удивляются рыбаки моей дикости и дарят мне сломанный серебристый рыболовный крючок; смеюсь над ними и с ними и бегу обратно, к приземистому строению с дверью, обшитой листом металла. Отряхиваюсь от песка, осознавая, что это бессмысленно, что он уже въелся в меня, и проведу я в душе час, не меньше, когда вернусь домой; распахиваю дверцу и забегаю в пустую аудиторию; вещи мои на месте, я снова отряхиваю ноги от песка и обуваюсь. Я заматываюсь в шарф, надеваю куртку и перекидываю рюкзачок через одно плечо. Как это странно после тёплого побережья. Я чувствую в своей груди океанские волны, поэтому поскорее выбегаю из корпуса и скорым шагом иду домой. Смеркается, на каких-то часах над входом в банк четыре часа пополудни, я ускоряю шаг и вижу на аллее заплаканную Элен. Она идёт куда-то быстрым шагом. Я бросаюсь к ней.

— Анж? Анж! Анж!

Она рыдает, намертво схватив меня за воротник, и я вижу, что кулачки её побелели, и губы тоже белые, прижимаю её к себе, целую в мокрую щёку и шепчу, чтобы успокоилась, обещаю всё рассказать, но она не может успокоиться и тоже обещает рассказать, но голос её прерывается, я тормошу её, требую, прошу, умоляю, чтобы начала дышать воздухом, а не слезами; захожу с ней в ближайшее кафе, прошу воды, чая, пирога, насильно кормлю её.

Мне становится легче, когда я наконец слышу от неё следующее слово:

— Балбесина!

И только тогда мы начинаем говорить.

 

 

23 декабря, очень поздний вечер

 

— Не понимаю,— говорит Лика. Она делает слишком большие паузы, потому что никак не может собраться с мыслями.— Куда делись целые сутки? Я уверена, что была ночь, утром побережье, после обеда я побежала обратно.

— Так. Давай ещё раз, и будем записывать всю предысторию,— отвечает Лена. Она сидит на постели, и Лика закутала её в два пледа, потому что девушку трясло беспрерывно, и только после второй чашки чая, завернувшись накрепко в пледы, неуловимо пахнущие Ликой, она начала немного успокаиваться. В руках у неё блокнот и ручка.

— Давай,— соглашается Лика. Она сидит рядом, по-турецки, всё в тех же джинсах, только ракушки и камешки грудой теперь лежат перед подругой. Время от времени, замечая, что Лену начинает знобить, Лика крепко прижимает её к себе и гладит по голове. Подруга успокаивается, и они продолжают расследование.

— Двадцать первое число, суббота. Часов в одиннадцать ты выходишь из кафетерия. Видишь, что все однокурсники уже разошлись. И зачем-то идёшь на третий этаж. Так?

— Ага.

— А зачем?

— Я сама не знаю. Мне было грустно, что все разбежались, и хотелось уединиться. Вот и бродила по корпусу. Забилась в свой уголок в триста шестнадцатой.

— Так, подожди.— Лена тщательно записывает всё.— Потом ты ложишься отдохнуть. У тебя сил не было?

— Да. Когда меня Ру стал расспрашивать про португальский, у меня руки опустились, потому что я не знала сама, что и думать. И эта фотография ещё.

— Ну на фото точно соседка, я тут тоже не сомневаюсь. Света.

— Вот.— Лика снова делает паузу.— Я просто проваливаюсь в сон, а просыпаюсь только ночью. Телефон у меня уже разрядился, так что я даже не могла посмотреть, сколько времени было.

— Погоди-ка. А может быть такое, что ты проспала не до ночи на воскресенье, а до ночи на понедельник? То есть больше суток?

— Вообще я последние дни очень сильно не высыпалась,— подумав мгновение, отвечает Лика.— Так что запросто. Хотя знаешь, я столько сказок прочитала и столько фантастических фильмов посмотрела, что не удивлюсь, если за дверью время течёт не так, как здесь.

— Тогда вся хронология сбивается,— растерянно замечает Лена.

За окном ветер грохочет старыми жестяными карнизами, проводами, вывесками и лязгает неплотно прикрытыми дверьми, раскачивает сутулые фонари, бьётся в окна, и на стенах тени от голых деревьев жутковатые. Лена плотнее укутывается в плед.

— Ветер жуткий.

Лика рассеянно кивает, и через несколько минут ветер стихает — медленно, как будто пылесос выключается; только с крыш что-то капает, как весной.

— Ну а про этот город и побережье я уже всё записала,— с любопытством взглянув на неё, говорит Лена.— Всё это ужасно необычно.

Лена поджимает ноги, когда подруга пытается вытянуться на краешке кровати, а потом ставит их поверх колен Лики.

— Ты наверняка сильно устала, а потом ещё меня пришлось успокаивать.

— Пришлось,— улыбается Лика.— Ты меня напугала немного. Я не могла подумать, что меня не было двое суток.

— Даже больше.— Лена протягивает руку и сжимает ладонь подруги в своей.— Это было тяжело. Я уже направлялась писать заявление на розыск пропавшей.

— В полицию?

— Да.

— До чего я тебя довела. Извини.

— Ну правда, я просто не знала, что и думать.

— Так,— Лика приподнимается на локтях и внимательно смотрит на Лену.— Сейчас я буду тебя развлекать. Иди на кухню.

— Ты в меня столько чая влила, что лучше бы не на кухню.

— Хорошо, сначала не на кухню, а потом сразу на кухню.

Лена пытается выбраться из кокона из пледов — приходится ей помочь; убегает в ванную и закрывается там. Тут же что-то с грохотом падает на пол. Лика тихо смеётся. Она уже научилась не подпрыгивать от испуга в такие моменты.

— Ты забыла сказать, зачем мне на кухню,— через минуту в комнату просовывается мордашка Лены.— Не есть же. Я в прошлый раз уже всё съела. Там только горчица и сельдерей.

— Просто побудь там и… Встань на то место, где ты в прошлый раз поломала мой стул.

— Я его поломала? — возмущается Лена.— Он сам.

— Я знаю,— улыбается Лика.— Встань за стеной. Улыбнись. Сострой рожицу. Можно хоть на голове стоять. А я попробую угадать, что ты делаешь.

— Ага,— с сомнением отвечает Лена и исчезает за дверью, для надёжности прикрыв её.— На голове.

Лика встаёт, зажмуривается и упирается ладонями в стену.

— У тебя очень милая улыбка, когда ты думаешь, что тебя никто не видит.— Приходится говорить чуть громче, чем обычно,— хоть дверь прикрыта неплотно, но Лика хочет, чтобы её точно услышали.— Язык ты мне тоже показываешь очень мило. Да, волосы дыбом — это прямо твоё. Зачем ты крадёшься к холодильнику? Ты же говорила, что там ничего нет. Не делай удивлённое лицо, я пообещала угадывать и держу слово.

Лена с подозрением появляется на пороге:

— Ты провертела дырочку в стене? У тебя камера наблюдения? Дяденька фокусник, ну раскрой секрет, ну пожалуйста.

Лика едва успевает принять непринуждённую позу:

— Давай ещё раз.

— Ну как так-то! Ну ладно…

Лена снова скрывается.

— Я не знаю, как выглядит танец диких папуасов, но ты сейчас танцуешь очень похоже на них. Так, погоди, погоди, не ешь свою коленку, она тебе ещё пригодится. Лучше пойдём в какое-нибудь ночное кафе или закажем пиццу.

Лена хохочет и забегает в комнату:

— Убедила. Скажи, ты уже не удивляешься, когда обнаруживаешь что-то подобное?

— Что-то подобное?

— Ты управляешь погодой.— Лена выставляет вперёд руки, видя, как подруга начинает протестовать.— Управляешь, причём часто сама этого не замечаешь. Ты знаешь все языки, которые только можешь представить. Знаешь, уже за это тебя в Средние века сожгли бы на костре. Два раза подряд, для надёжности.

Лика улыбается:

— Продолжай.

— Ты видишь сны-предсказания.

— Они не каждый раз сбываются.

— Но ты знаешь, когда они сбудутся, а когда нет.

— …Это точно,— помедлив, говорит Лика.

— И теперь ещё выясняется, что ты видишь сквозь стены. Всё это чуть-чуть необычно для обычной девушки, так?

— Так. Ещё чашка с горячим шоколадом.

— А что с ней?

— В ней шоколад никогда не заканчивается. И всегда горячий.

— Это меня добило, честно,— признаётся Лена.— А ещё дверь…

— Погоди-ка. Я дверью не управляю, это скорее она мной…

— Я понимаю,— терпеливо говорит Лена.— Но мне вот, например, нечасто встречается дверь, которая ведёт на берег Тихого океана.

— Знаешь. Я ведь прикасалась к этой двери. Но ничего за ней не видела и не ощущала. Это как будто что-то за гранью.

— Анж.

— Да?

— В ближайшие дни ни у тебя, ни у меня нет экзаменов.— Лена внимательно смотрит на Лику. Лика, рассмеявшись, берёт её за руки и проникновенно говорит:

— Только две вещи. Не забудь камеру.

— Я скорее одеться забуду. И почистить зубы, а это вообще фантастика. А какая вторая вещь?

— Не факт, что мы попадём на то же самое побережье.

— Я тоже об этом подумала. Но ведь попытаться стоит?

— Конечно. Я попробовала всего два раза, а потом торопилась обратно.

— Ты как будто пытаешься меня отговорить,— укоризненно говорит Лена.

— Нет, ты чего! — пугается Лика.— Просто мы обе будем разочарованы, если ничего не получится. И кроме того, я ужасно боюсь, что ты подумаешь, что я фантазирую. Или что мне это всё приснилось. И перестанешь мне верить.

— Я тебе верю всегда,— коротко отвечает Лена.— Идём.

Помолчав, она добавляет:

— Даже если ничего не получится, я, конечно, посомневаюсь, но ты меня убедишь любым другим способом.

— Да. Завтра, как только откроется университет.

— Да. И ещё я смутно помню, ты что-то говорила про ночное кафе. Я ужасно проголодалась.

Лика улыбается:

— Конечно. Одевайся. Да, кстати. Я так и не ответила на вопрос.

— На какой? — удивляется Лена.

— Удивляюсь ли я, когда обнаруживаю свои странности… Удивляюсь. Но как-то потом. Спустя несколько часов или даже дней. Это странно, но зато потом как ковш ледяной воды за шиворот.

Лена, обуваясь, поднимает голову и говорит серьёзно:

— Пообещай одну вещь. Когда научишься летать, сначала приземлись, а потом удивляйся. Чтобы я за тебя не волновалась.

 

 

Назавтра

 

Обычно я терпеливый человек, но в холле общежития я уже час, и все четыре раза, пока я звонила Элен, она обещала спуститься через три-четыре минутки. Хронология явно нарушилась не только у меня. Я запарилась, сняла куртку, замёрзла, вспомнила принцип «одна нога из-под одеяла, когда не то жарко, не то холодно», попыталась применить его к куртке, не преуспела. Сыграла в две игры на телефоне, прочитала все объявления на стене, начала подпрыгивать от нетерпения, но во время очередного прыжка зашёл высокий, красивый и темноволосый местный житель, я смутилась и чуть не упала, но всего через двадцать минут спустилась Элен и тут же принялась убеждать меня:

— Я старалась быстро, как могла, просто хотела всё предусмотреть.

— Я уже устала сердиться, поэтому не сержусь, так что бегом, а то пока ты копаешься, корпус закроют.

У Элен на плече рюкзак. И всё.

— Я думала, ты два чемодана собираешь. На колёсиках.

— А говорила, что не сердишься,— примирительно улыбается Элен, одновременно делая жалобные глаза. Под распахнутой курткой у неё синяя клетчатая рубашка и свободно повязанный шарф. На ногах джинсы — совершенно обычные, и я удивлена, что они не красные с зелёными заплатами,— и тёплые ботинки.

— Да как на тебя сердиться. Просто я могла поспать немного подольше.

— Не забывай, что ты на днях уже выспалась впрок.

Я не знаю, что на это ответить, поэтому просто пихаю её в бок локтём.

Погода прекрасная, и хоть под ногами снег, а ветер дует в лицо, но солнце сияет, и до университета мы доходим быстро, деловито показываем студенческие билеты на вахте и идём сразу наверх, к триста шестнадцатой аудитории.

Между вторым и третьим этажом Элен спрашивает меня:

— Слушай, а если там сначала опять будет город? Только не тот, а другой. Например…

— Например, Париж,— перебиваю я её.

— Это я и имела в виду.— Подруга смущённо улыбается.

— Нет,— качаю я головой.— Даже в этом случае не хочу.

— Поняла, для достижения мечты нужно страдать и преодолевать сложности.

— Да никакая это не мечта. Ну и кроме того, паспорт, деньги. Отель. Проблемы с полицией. И так далее.

— Какая ты скучная.

— Практичная. Я всё же наберусь сил и подробно объясню тебе, почему я не хочу в Париж.

— А в Лимож? Нант, Ниццу? — сладким голосом перечисляет Элен.— Лилль? Гренобль? Монпелье, наконец? И… Прованс?

— Ты наконец-то начинаешь улавливать суть.

— Ах так? Я все эти годы была недалека от истины?

Я растерянно смотрю на дверь триста шестнадцатой аудитории. Она закрыта.

— Не бежать же за ключом на вахту… Они-то дадут ключ. Но через пару часов забеспокоятся.

— Разумеется,— хладнокровно говорит Элен.— Доверься мне.

Она сбрасывает рюкзак и садится возле него на колени. Достаёт из кармашка что-то, пристально смотрит на замочную скважину и просовывает в неё две разогнутых скрепки. Через пятнадцать секунд она распахивает дверь.

— Элен,— поражённо говорю я.

— Видишь ли,— невозмутимо отвечает она.— Я часто ищу места для фотосъёмок. Все самые интересные места обычно закрыты на ключ. Приходится идти на компромисс с законностью и осваивать новые специальности.

— С кем я связалась…

Мы оказываемся вдвоём в пустой аудитории, залитой солнечным светом. Видно, как в воздухе летают частицы пыли. Вокруг нас — тишина, и мы, стараясь ступать потише, поднимаемся к верхним рядам.

— Ты специально не стряхивала паутину с дверцы, для конспирации?

— Я её в темноте даже не заметила,— признаюсь я.

— Волнуешься?

— Очень.

Дверь подаётся не с первого раза. Мне приходится дважды дёрнуть за ручку, и на мгновение меня посещает мысль, что Элен снова должна побыть взломщицей.

 

 

В тот же самый день

 

Волосы взлетают, плещутся на ветру и тут же полны песка. Всё песчаное — и цвет волос, и цвет лиц, и мраморный рассветный воздух, и даже синяя и красная рубашки. Веснушки на лице проявляются, как изображение на фотобумаге, невидимо, и все моменты замедленные и полные воздуха.

— У тебя почти никогда не видно веснушек, а сейчас есть.

— Здесь всё другое… Даже цвета другие.

Камни и роща не слева, а далеко справа. Обе девушки, босоногие, в закатанных джинсах и почти одинаковых рубашках, спускаются с барханов вниз, к огромной полосе мокрого песка. Куртки, ботинки и сапожки где-то сверху, у приземистого белого строения. Ветер кружится, налетает порывами, успокаивается ненадолго, а потом снова бросает на ноги горсти песка. Девушки прикусывают губы и хмурятся, наступая на шершавые камни и на чьи-то засохшие клешни.

Волосы попадают в рот, и они пальцами, морщась, достают их из губ. Кончики волос блестят, испачканные в бесцветной гигиенической помаде. Одна из девушек останавливается, бросает рюкзак на песок, достаёт из кармана тонкую резинку и забирает в пышный хвост непослушные курчавые волосы. Две или три короткие пряди остаются свободными и щекочут виски. Потом она расстёгивает клетчатую рубашку, и ветер тут же распахивает её, и ткань трепещет на ветру за спиной, как флаг неизвестного острова. Девушка поднимает руки и, прикрыв глаза, подставляет лицо и тело мокрому ветру с неясным будоражащим запахом. У неё тонкая шея, а на груди под левым соском маленькая родинка. Грудь и живот покрываются мелкими мурашками. У девушки смуглая кожа, как будто она уже много дней провела на побережье.

— Здесь бесполезно строить замки из песка, да?

Вторая девушка улыбается, глядя на неё, и садится у её ног. Расстёгивает несколько пуговиц на своей рубашке, чтобы ветер забирался под одежду, и запрокидывает голову. Солнце уже поднялось, и девушка ощущает его лучи на лице почти по-настоящему, как прикосновения. Она погружает ступни в песок — он влажный, но не тяжёлый. Потом подтягивает завёрнутые джинсы ещё выше к коленям и стряхивает со щиколоток налипший песок. От прикосновения рубашки к груди, когда ткань натягивается, по телу пробегает мягкий приятный разряд, а сама грудь наполняется чем-то воздушным и одновременно приятно тяжёлым, и девушка выпрямляет спину. Рубашка от брызг воды почти насквозь влажная.

Берег издалека кажется чистым и нетронутым, но когда сидишь, видно не только прозрачные камни, но и водоросли, остатки медуз и маленьких рачков, не справившихся с волнами, и это выглядит как первобытный орнамент.

Волны кажутся живыми, как спины огромных блестящих животных, поднявшихся со дна.

— И никого.

Девушка, сидящая на песке, кивает. Её шоколадные волосы и непослушная чёлка в лучах солнца почти золотистые. Шум волн заглушает всё, даже мысли, но звон пряжки ремня слышно. Девушка наблюдает, как подруга сбрасывает на песок рубашку, стаскивает джинсы и неуверенно входит в воду, оставшись в одних чёрных узких трусах. Волны тут же окатывают её тяжёлыми слюдяными брызгами, и она тут же обхватывает себя руками за плечи.

— Он как живой…

— Здесь ещё залив, поэтому волны пока не такие большие. Видишь, там полоска берега, как в тумане? — девушка, сидящая на песке, показывает рукой влево.

— Анж. Идём тоже.

Лика улыбается, встаёт и отряхивает джинсы сзади. Правда, тут же понимает, что это бессмысленно. Расстёгивает рубашку до конца и мгновение стоит, наслаждаясь ощущением мокрого ветра на груди. Она даже прикрывает веки, чтобы почувствовать и запомнить сильнее. Стаскивает джинсы, потом снимает рубашку и складывает аккуратно, а потом так же аккуратно кладёт одежду подруги. Находит два увесистых выбеленных камня и прижимает ими одежду, чтобы не разлетелась по побережью. Пристраивает рядом оба рюкзачка, объёмный свой и второй — компактный, но тоже увесистый. Поправляет трусики, такие светлые, что в них она кажется обнажённой, и, шлёпая по набегающей воде и идёт к волнам, оставляя следы, которые тут же размываются и исчезают. Она смотрит на свои босые ноги — волны, расплёскиваясь по берегу, вспениваются, на мгновение становятся прозрачными, как стекло с подтёками, и в этот момент ступни едва видны, и пальцы призрачные, не нарисованные до конца. Девушка наклоняется и погружает кисти рук в воду — они тоже призрачные. От того, что вода блестит на солнце, а пена волн, мгновенно распадаясь, из белой неуловимо превращается в хрустальную, голова немного кружится, и Лика, прищурившись, ищет глазами подругу. Та уже успела зайти по пояс, и на залитом солнцем небе она почти чёрная. Воды непривычно много, стоять по колено в ней уже кажется сложным.

— Только не вздумай здесь плавать. Там правее лагуна, там можно будет поплавать.

— Я просто хочу это почувствовать. Я как будто одна посреди мира.

— Я тебе не мешаю? — Лика спрашивает почти серьёзно.

— Только дополняешь картину. Я же взяла с собой камеру, как ты можешь мешать?

Они стоят рядом, и волны колышутся, и только горизонт спокойный и безукоризненный. Ветер дует, не прекращая; где-то над берегом кричат невидимые птицы, и плотная вода не даёт стоять спокойно — девушки смеются, скрывая смущение, когда приходится хватать друг дружку за руки и за талию, чтобы удержаться на ногах. Мелкие камни бьют по коленям и по бёдрам, а по щиколоткам скользит кто-то мягкий и тоже невидимый, Лика взвизгивает, а Лена вдруг хватает её за запястье и тащит к берегу:

— Медузы! Вдруг они ядовитые?

В воде беспокойное умиротворение, и солнечный свет сливается с бликами на воде, но когда девушки оказываются на берегу и растягиваются на прогревшемся песке, мир вокруг кажется ещё более бесконечным, и океан — сплошное дыхание, смутно опасное, но притягивающее.

Лена легонько касается ступнёй щиколотки подруги, и Лика, почти не открывая глаз, вопросительно приподнимает брови. Обе экономят слова, потому что за шесть лет знакомства слова можно оставлять для того, чтобы подшучивать друг над другом или говорить самые серьёзные вещи.

— Спасибо за такой подарок,— тихо говорит Лена. Её хорошо слышно в шуме набегающих волн.

Лика, чуть улыбнувшись, кивает.

— Здорово, что я смогла показать тебе это.

— Пожалуй, это стоило пары дней беспокойства.

Лика не глядя находит её ладонь и сжимает в своей.

— Ещё раз прости. Я не нарочно.

— Да я знаю.

Солнце заполняет их. Оно всё выше. Кажется, что так можно лежать часами или даже столетиями. Сквозь ажурные облака солнечные лучи совсем не кажутся палящими. Метрах в трёхстах выше рощица деревьев с широкими листьями, в ладонь, но шума листьев на ветру не слышно — всё заглушает океан. Лика переворачивается на живот, и Лена тоже — лениво болтает ногами в воздухе, смахивает с плеча какое-то насекомое. Потом опускает ступни на песок, устраивается щекой на сложенных ладонях и смотрит на умиротворённую Лику. Тихо, чтобы не услышала подруга, вздыхает. Почему в самые хорошие моменты всегда есть место грустным мыслям? Она думает о письме, что отправила Лике на прошлый день рождения, и о том, как они извинялись друг перед дружкой за слишком скромные подарки, потратив все деньги на поездки,— но Лика приготовила для подруги крошечные космические пирожные и в каждое вложила записку с тёплыми словами; думает о родителях, о странной мечте, о том, что за камеру ещё до конца не расплатилась. Ей хочется снова ощутить в руках чёрную надёжную камеру, она вскакивает, легонько пихает подругу ступнёй, и садится на колени у своего рюкзака.

— Всё,— говорит Лика,— я поняла. Покой мне только снился, и то недолго. Но если что, я не жалуюсь, это просто традиция, поворчать для порядка.

Они забираются выше, к рощице деревьев с листьями цвета дождливого дня; и находят самые пустынные места на берегу; и забегают в волны, наполненные предвкушением ледяных брызг — не такие уж они ледяные, но после горячего песка хочется визжать, когда брызги окатывают спину. Полностью обнажённые, они фотографируют друг друга, и снова загорают на пустынном берегу; сидя рядом на белоснежном камне, мягко обжигающем кожу, рассказывают друг другу о волнах и ощущениях.

Спрятав одежду в рюкзаки и пристроив их где-то у красных покатых валунов, они бродят по рощице, с одной только камерой. Лена восхищается игрой пятен света на теле Лики, и Лика, покорно замирая и сливаясь с растениями, сплетаясь со стволами, смущённо улыбается подруге. Они сооружают юбки из листьев и тонких гибких веточек, чтобы быть похожими на островитянок; но юбки эти похожи на пояса и долго не живут. Девушки находят пересохший ручей, чьё устье теряется в россыпи острых серых камней, и потом ещё один, живой и чуть жутковато серебристый — они встают на колени и пьют ледяную воду, набирая в ладони. Лика сидит на высоком камне и дотягивается пальцами ног до бурлящей воды, а Лена, затаив дыхание, фотографирует её. А когда Лика, встав на камень, греется в лучах солнца, Лена ставит камеру на автоспуск, подбегает и садится у ног подруги, обняв её за колени — Лика смеётся и говорит, что у них, кажется, и не было снимков вместе, но такие никому не покажешь. И зачем их кому-то показывать, спрашивает Лена, снова настраивая камеру на автоспуск; Лика бережно обнимает её за плечи, откинув прядку волос. Лена забегает в ручей и с воплем выбегает обратно, а Лика, схватив камеру, пытается сделать кадр, но на снимках больше всплесков воды, чем подруги — та наконец успокаивается и сидит рядом, грея покрасневшие ступни ладонями.

— Я есть хочу.

— Деревня рыбаков всего в часе ходьбы, но если мы поторопимся… У меня шоколадка есть.

— У меня тоже, но на побережье океана это банально. Рыбаков хочу.

Они натягивают джинсы и снова закатывают их до колен. Коричневая Лена повязывает рубашку рукавами на поясе, а Лика из опасения обгореть надевает свою рубашку и застёгивает её на две пуговицы на груди. Они идут быстрым шагом по кромке у самой воды и убегают от волн, когда те догоняют их.

— У тебя кожа всё же покраснела.

— Да, хотя солнце мягкое.

— Но его много. Долго ещё идти?

— За теми скалами уже.

— А то я скоро нырну в океан и буду ловить сырую рыбу.

Слово «океан» странно звучит на языке, с утренней прохладой — потому что океан рядом, у ног.

— Ты знаешь, в воде рыба вся сырая. Ты рубашку наденешь нормально?

— Ой, точно.

Рыбаки, закопчённые и морщинистые, изумлены, узнав Лику, а их жёны не очень. Но Лика достаёт из рюкзака подарки — украшения, открытки, сладости для детей, три бутылки для мужчин — «пейте осторожно и понемногу» — и рыбаки с уважением тянут: «Русиа!» Они впечатлены щедростью. Лена ревниво вслушивается в странно звучащие слова, досадуя, что они все незнакомые, но спрашивает, неумело повторяет, и уже через час может объясняться простыми короткими фразами. Мальчишки, сыновья рыбаков, больше чумазые, чем загорелые, покорены её камерой и с горящими глазами с опаской дотрагиваются до кнопок, поэтому она тоже быстро находит общий язык со всеми. Жёны перестают дуться и даже ведут девушек по утоптанной тропинке и кормят со всей семьёй.

Лика садится на натянутую сетку, качаясь, как на качелях, и болтает с местными девушками и девочками, любопытными — они расспрашивают её обо всём на свете, рассевшись рядом на земле в своих саронгах, с чёрными ногами, кто с закрытой грудью, а кто с открытой; а Лена, которая успела отыскать у кого-то в доме старый гамбус и поиграть на нём, ускользает и возвращается только через два часа, страшно довольная. Лика вопросительно глядит на неё, перепачканную в чешуе, с исцарапанными ногами, в рубашке, вольно подвязанной на животе узлом, но рыбаки наперебой рассказывают о небывалом улове — «эта белая девушка попросила показать ей, как ходят на лодках», и в лагуне в догорающем свете дня они никогда не набирали столько крабов, морских ежей, мидий… Они приносят и приносят сетки, полные улова, и женщины хватаются за щёки — им разбирать и готовить, но теперь можно долго не думать, что есть, и даже можно поплыть в город и продавать.

— Я немного наколдовала, по-видимому,— скромно говорит Лена. Скулы её раскраснелись.

— Ты уже настолько выучила язык?

— Да он какой-то простой. К слову, это какой язык вообще?

— Малайский или индонезийский, или какой-то близкий, я так и не поняла, а когда спросила, они все говорят: обычный, наш язык.

— Я уже хочу тут остаться,— со вздохом говорит Лена.

— Ты компьютер не взяла, куда ты столько фотографий будешь складывать?

— Взяла, ты что, как это я не взяла?

— Как ты всё уместила?

— Ну, я же говорю, с тобой поведёшься, тоже понемногу колдуньей станешь.

Лена улыбается, но в сумерках Лике кажется, что глаза у подруги грустные. Или просто усталые?

Местные девушки вслушиваются в русские слова и пытаются повторить, хихикая, и Лена с Ликой учат их самым простым фразам. Девушки бегут к родным и хвастаются, а потом, смущаясь, приносят циновки, подушки и покрывала и устраивают подруг на ночлег на террасе большого дома из тростника и глины.

Лика, растягиваясь на жёсткой циновке, наконец ощущает, как она устала за день. Джинсы и рубашка лежат рядом небрежной горкой, а подруга, кажется, уснула мгновенно.

 

 

Через два часа

 

— Я уже выспалась,— шёпотом говорит Лена. Она сидит на краю террасы, набросив рубашку и спустив ноги на землю.

— Удивительно, но я тоже.

Лика поднимается и садится рядом с подругой.

— Идём поплаваем? Тут нет таких сильных волн.

Лена с удовольствием соглашается, и подруги идут к берегу и находят тихую заводь. В воде теплее, чем на берегу, где ветер. Даже в ночном неясном свете вода глубокого цвета. Выбившись из сил, девушки отдыхают на берегу — Лика надела рубашку и лежит на теплом камне, а Лена устроила голову на её животе и смотрит в небо.

— Сколько здесь звезд.

— Да…

— Знаешь, после улова передо мной все чуть ли не на колени вставали. Сказали, что я их талисман, если я правильно поняла слово.

— Ты без рубашки была? — невпопад спрашивает Лика.

— Да, а как ты догадалась?

— Она повязана на животе узлом была. А когда мы шли, ты её застёгивала. Не стеснялась?

— Точно. Да подумала, у них тут половина всех женщин в одних юбках ходят.

— Саронгах.

— Ага. В саронгах… И никто внимания особо не обращал, а мне только удобнее было, пока ныряла.

— Ныряла?

— Ага. Сейчас, подожди.

Лена поднимается, ищет что-то в кармане джинсов и протягивает подруге горсть небольших жемчужин. Лика приподнимается на локте и рассматривает жемчужины в ладони.

— Я много нашла. Остальное им отдала.

— Удивительная ты. Думаю, в этой деревне тебя будут долго ещё вспоминать добрыми словами. Спасибо…

— Понимаешь, я себя тут как дома почувствовала.

— Ты себя везде как дома чувствуешь,— улыбается Лика. Лена сидит к ней боком, водит указательным пальцем по песку, но всё равно чувствует улыбку подруги.

— Нет, Лика, не везде...

Лика резко встаёт.

— Лика?

— Анж… Я на самом деле хочу остаться тут.

— Лена. Ты серьёзно?

— Серьёзнее некуда.

— Без интернета, без общения, без работы… Язык едва знаешь…

— Что из этого будет действительно серьёзной проблемой, если мне тут рады?

— Погоди-погоди…— Лика явно смущена и не знает, что спросить дальше.

— Я тут, не ухожу…

— Ты правда хочешь всё бросить? Фотография, учёба… Всё… И — мне тоже нужно будет остаться тут?

— Ох, Анж. Сложно всё.

— Расскажи.

— Это правда сложно.

— Я постараюсь понять,— беспокойно говорит Лика.— Я всегда стараюсь.

— Я знаю. Просто… Я чувствую себя никчёмной.

«Как тебе объяснить, Анж, ангел мой, что я чувствую себя никчёмной на твоём фоне? Ты столько знаешь и умеешь, ты целиком из света и нужных вещей, а я…»

— Ты?! Никчёмной?

— Тише… Да, правда. Послушай, я расскажу. Когда я тебя искала эти два дня, я поняла, что я выгорела. Не хочу фотографировать, заниматься музыкой. В университете потеряла смысл. Родители разошлись. Я никому не интересна, что бы я ни делала. Всё, что я делаю, не имеет смысла. Когда я уже думала, что осталась без тебя, я поняла, что я чувствую себя нужной только при тебе, когда ты говоришь что-то ободряющее. Это хорошо, но неправильно. Как будто я сама ничего собой не представляю, если я одна. Хочу начать всё с нуля. Найду тут себе какого-нибудь симпатичного рыбака… Знаешь, как один на меня смотрел?

— Элен. Слушай…

«Я правда не знаю, что сказать. Я поражена. Ты, которую я всегда считала для себя образцом. Ты, которая находит со всеми контакт через секунду. Которая столько умеет — ты говоришь мне о своей никчёмности?»

— Слушаю.

«Ты не можешь подобрать слова. Значит, я права. Я чувствую себя жалкой. Тебе досталось столько умений. Значит, ты чем-то заслужила. А я… У меня ничего не получается. Как я могу тебе это объяснить, чтобы не обидеть?»

— Ох. Это я себя на твоём фоне чувствую никчёмной. Ну правда. Ты меня постоянно чему-то учишь. Ты умная, ты всегда что-то новое делаешь. Я тобой восхищаюсь, Лена, глупышка. И… сколько ты мне всегда помогала?

«Как мне сказать, что я без тебя не смогу? Ты мне ближе, чем сестра, но я же не могу это вслух сказать, это прозвучит как-то пафосно и по-дурацки».

— Всё это мне кажется таким бессмысленным. Я фотографирую, я получаю удовольствие от процесса, а кому это нужно? Меня нигде не берут на работу. Мои фотографии не нравятся. Музыка? Знаешь, мне годы и годы нужно будет учиться, чтобы хоть что-то начало получаться. У меня нет друзей, кроме тебя. Я вроде бы не страшная, я не глупая, но почему никто со мной дольше двух дней не может провести? А если может, то ему наплевать на то, что интересно мне? Я опустошена. Всем кажется, я весёлая и всегда приветливая, а мне знаешь, как это тяжело даётся? Вот честно, если бы не ты, я вообще не знаю, что бы со мной было. А тут… Я поняла на какие-то мгновения, что я могу быть нужна. Что я не просто бездарная студентка. Ну вот окончу я университет, и что? Обычный лингвист, да и языки я знаю с пятого на десятое. Я правда хочу остаться. Пусть это глупо, пусть это будет с нуля. Пусть мне будет ещё сложнее, но я по крайней мере буду понимать, что я пытаюсь и что я могу найти своё место. Анж. Я знаю, я тебе дурочкой кажусь, но я решила.

«Ну скажи мне хоть что-нибудь, пожалуйста. Уговори меня, скажи, что я неправа. У меня в голове так плохо и сложно сейчас — мне нужно хотя бы несколько слов от тебя. Скажи хоть слово, и я откажусь от своей затеи. Но ты молчишь…»

 

 

Несколько секунд спустя

 

Я смотрю, как Элен встаёт, натягивает джинсы, с трудом попадая ногой в штанину — неустойчиво стоит на одной ноге. Я вдруг понимаю, что у неё по щекам текут слёзы. У неё дрожал голос, но я думала, это от волнения или от холода. А я сижу и чувствую, как моё тело стало каменным. Я не могу пошевелить рукой или ногой. И даже не могу сказать ни слова. У меня внутри какая-то пустота. Жемчужинки рассыпаются, потому что я опустила руку.

У меня вдруг мелькает мысль, что скоро новый год. Я никуда не поеду и буду одна. Ру будет дома у родных. А теперь ещё и Элен — она будет на другом конце света. А я? Уйду в наше кафе, открою его к полуночи и буду сидеть там и готовить себе убийственные коктейли.

Элен завязывает одним движением рубашку на животе. У неё такая же маленькая грудь, как у меня, поэтому даже не сразу понятно, что рубашка на голое тело. Элен босая — я размышляю, забрать ли мне её обувь, когда я вернусь обратно. Наверное, она положила в рюкзак всё основное. А её куртка? Вдруг она решит вернуться, а я не буду знать, когда? А если я буду приходить и ждать её, а вдруг за дверью я уже не увижу этого побережья? Она решила всё бесповоротно? Я собираю жемчужинки, стараясь не пропустить ни одной. Чувствую, как ветер щиплет мне глаза, и яростно тру их, шмыгаю носом и неловко поднимаюсь. Я быстро натягиваю одежду — нагота сейчас добавляет мне ощущения одиночества.

Элен медленно уходит в темноту. Звёзды как будто погасли все до одной, и вода застыла холодной тёмной глыбой.

Я догоняю её. Волосы мои прилипли ко лбу, и я нетерпеливо убираю их.

— Лена.

Она глубоко вздыхает и смотрит на меня. Глаза её сейчас такие же тёмные, как океан. Она идёт очень медленно, но мне кажется, что мне уже не хватает дыхания.

— Лена, я, кажется, поняла. Скажи, что я самовлюблённая эгоистичная дурочка, если я ошибаюсь. Это из-за этих моих способностей? Ну, погода, всё такое. То, что я вижу сквозь стены, что мне языки так стали даваться… И ты чувствуешь себя ущербной из-за всего этого. Мне достаётся, а тебе нет. Мне везёт, а ты делаешь всё сама. Но правда, мне ничего этого не нужно! Поверь! Ты себя стала чувствовать никчёмной, когда у меня всё это появилось? Лена, помнишь, я тебе говорила, что я за все эти способности расплачиваюсь? Так вот: то, что ты сейчас отстраняешься, будет самой большой ценой, которую я за всё это заплачу. Это слишком плохо. Хочешь, я не буду пользоваться этими способностями? Тогда ты передумаешь? Серьёзно, я…

— Ты правда ради меня готова этим пожертвовать?

Я киваю несколько раз — для убедительности.

— Очень просто. Мне это не нужно. Знаешь, как мне было тоскливо в первый месяц лета?

Лена идёт ещё медленнее, а потом останавливается.

— Знаешь. Это с моей стороны будет слишком эгоистично. Требовать от тебя отказаться от всего этого. Да и просто нечестно. Наверное, я побыла бы некоторое время одна, смирилась бы с этим. Обдумала. Да и если по справедливости, я видела, что ты и для меня используешь свои способности. Это так глупо, что я тебе наговорила.

Я беру её за руку:

— Не глупо. Мне печально, что я не смогла понять, что у тебя на душе. Может, нам просто иногда говорить друг с другом откровеннее?

— Может, да…

— Если тебе нужно будет побыть одной, я пойму. Сколько угодно. Я знаю, что я могу надоесть.

— Не можешь. Хочешь честно? Я хотела подождать, пока ты уйдёшь, а потом вернуться к двери и попробовать еще раз. В Париж, Прагу, куда угодно. Мне нужна была перезагрузка. Я устала от этого снега на улице.

— Глупо, но я такие снегопады устраивала, а могла бы для тебя весну устроить.

— Анж. Если бы ты для меня устроила весну, я бы тебя ругала последними словами. Потому что тебе пришлось бы за это расплачиваться, как ты это не понимаешь. Причём, я подозреваю, очень сильно расплачиваться.

Она ругает меня, а я стою и улыбаюсь, потому что она назвала меня «Анж». Я робко дотрагиваюсь до её локтя — у неё рукава рубашки высоко закатаны — и Элен правильно понимает моё движение. И крепко обнимает меня. Мне хочется расплакаться от облегчения, но в груди что-то такое, что мне дышать трудно. Я тихо втягиваю в себя воздух, и Элен отстраняется, массирует мне кисти рук и плечи, пока я снова не начинаю дышать по-человечески.

— Ты… Ты всё же останешься тут?

— Нет, мы пойдём в этот дурацкий снежный город. Но иногда мы будем приходить сюда.

— Будем,— я снова убедительно киваю.— И часто, если только дверь не замуруют. Кстати. А если бы ты сама попробовала с этой дверью, если бы не получилось? Вдруг эта дверь так работает, только пока я рядом?

— Это бы ещё раз доказало, что я законченная неудачница.

— Да ну чёрт. Ну не так это совсем, и ты знаешь об этом. Просто ты хочешь всё и сразу. И ты слишком творческая, тебе нужно признание. Но поверь, я готова быть толпой твоих фанатов на первое время,— почти серьёзно говорю я.— А потом ты уже не будешь знать, куда деваться от поклонников.

Мы, шлёпая босыми ногами по воде, идём по отмели в сторону деревни. Песок под водой мягкий, и мы при каждом шаге увязаем в нём. Нужно было бы завернуть джинсы повыше, потому что половина штанин снизу мокрая, но не хочется нарушать хрупкость этого момента. Я говорю:

— Когда мы вернёмся в триста шестнадцатую, мы не сразу пойдём домой. Я загадаю, чтобы там был Париж, за дверью. И ты погуляешь по его улицам.

Элен внимательно смотрит на меня:

— Видишь, ты меня отлично чувствуешь и понимаешь.

— Да, когда ты не закрываешься в своей скорлупке.

— Скорлупка успешного и вечно довольного человека.

— Это всё из-за того, что у тебя дома, Лена?

— Перестань называть меня Леной. Я Элен, ты меня всегда так звала. А то «Лена» сейчас твоим дрожащим голосом звучит как-то ужасно, сочувствующе и жалко. А у меня всё в порядке. Нужно было выговориться.

— Обещай мне выговариваться почаще.

— Обещаю. Но буду нарушать обещание, потому что боюсь навязываться.

— Я понимаю, что ты хочешь казаться храброй маленькой разбойницей. И ещё я понимаю, что ты думаешь, что право на проблемы есть у всех остальных, но не у тебя. И ещё ты привыкла к своему образу.

— Все три утверждения в точку, балбесина.

— Кто ещё из нас балбесина,— я грустно улыбаюсь.— Знаешь, я рада, что у тебя не складывалось с теми мальчиками. С Костей, с Зефиром, с Василием.

— Это почему?

— Потому что оценить они тебя не могли по-настоящему. Если бы ты с кем-то из них сейчас была, я бы тебя потеряла.

— Ты поэтому так тянешь с Русланом? Он тоже не в состоянии оценить?

— Поэтому. Нескромно, но да. Я ему ужасно нравлюсь, и он мне, но что-то не так. Как будто я дорогая нефритовая статуэтка, и ему хочется обладать ею, просто потому что она драгоценная. А когда обладаешь ценностью, очень хочется, чтобы её никто больше не увидел.

— Красиво сказала.

Мы какое-то время молчим и стоим по щиколотку в воде. Деревня совсем рядом — на верёвках развевается постиранная одежда, и хлопают плохо прибитые фанерные листы. Луна выглянула из-за облаков, и деревня как нарисованная в сдержанном серебристом свете.

— Да и ты права в любом случае,— неожиданно говорит Элен.— Три дня я бы восхищалась экзотикой, ещё неделю бы продолжала тут жить из-за того, что совестно было бы уходить, а потом бы сбежала и мучилась бы этим всю жизнь. И с тобой бы не разговаривали ещё полгода.

— Это точно.

— Нужно уйти ночью. А то утром они будут все такие хорошие, что я не смогу распрощаться. Мальчишки восхищались моей камерой.

Я киваю, и мы идём напрямую к деревне. Мокрые ноги облеплены песком, под рубашку задувает ветер, и я застёгиваю её на все пуговицы.

Рюкзаки на террасе, нам даже не нужно собираться. Я вынимаю блокнот, тихо отрываю один листок и пишу на нём крупными буквами по-малайски слова благодарности. Надеюсь, они поймут. Я кладу листок рядом с циновкой, а чтобы он не улетел, прижимаю его двумя плитками шоколада. Элен садится рядом на колени, берёт у меня ручку и дописывает на краешке листка: «Вы очень хорошие». Мы поднимаемся и идём в сторону от деревни. Элен оборачивается и говорит куда-то в темноту: «Передавай всем спасибо! Мы ещё придём» — тоже по-малайски.

Я удивляюсь:

— Это ты кому?

— Там за нами мальчик один наблюдал из рыбаков...

— Мальчик?

— Ну, нашего возраста. Тот, которому я понравилась.

— И… давно наблюдал?

— Пока мы плавали и разговаривали. И пока шли к деревне.

— О господи...

Я чувствую, что краснею. Мы ускоряем шаг и идём к скалам.

 

 

Наутро где-то в европейской части континента

 

Это недалеко от Сен-Дени. Я сразу узнаю небольшой проспект, неопрятно покрытый плиткой — какая была, такую и положили; даже сквозь стекло в подтёках и в паутине узнаю.

Всё не так плохо — я, правда, думала, что получится оказаться ближе к центру. Я рассказываю и показываю на картах на телефоне, как ей можно пройти до метро рядом с Базиликой, войти обязательно через Пассаж, проехать двенадцать остановок до Клемансо, а потом ещё минут десять не торопясь идти пешком. А если отдохнёт часок или два, то по Марбёф дойти до проспекта, через мост Альма, направо и по берегу Сены — там не ошибётся… Очень прошу следить за камерой и телефоном. И отдаю пятьсот двадцать евро — всё, что взяла с собой на случай, если мы задержимся. Она протестует, но я объясняю, что тут больше любят наличные деньги, а на её карточки из России будут смотреть с подозрением.

Рассказываю про Рошешуар и Девятый округ, про Катакомбы, Гренель и Гревен, но Элен, кажется, меня почти не слушает. Мы стоим на лестничной площадке, и она жадно вглядывается в улицы за стеклом. А я — я и так с ними слишком хорошо знакома.

— Если решишь задержаться, я пойму, просто дай знать. И поменьше гуляй ночами одна.

— Думаю, я ненадолго.

Я обнимаю Элен, и она уходит.

В этот момент я чувствую опустошение. Я сознательно решила не идти с ней, а дать ей побыть одной. Но предчувствия говорили о том, что слишком просто всё это не получится.

И я сижу в триста шестнадцатой, временами трясу головой, чтобы не заснуть, тру глаза, а на город за окном наползают сумерки, потом вечер сгущается, и я просто и отчётливо понимаю, что сегодня подругу ждать бессмысленно. Пока не закрыли корпус, стоит уже идти домой. Я ещё раз выглядываю на лестничную площадку, но сверху шаги целой толпы, и я торопливо прикрываю дверцу. А когда открываю снова, вижу бескрайние просёлочные дороги, моросящий дождь и метрах в трёхстах — ряды старых почерневших амбаров. Я тут же захлопываю дверцу.

Это то, чего я всегда боялась — нудного, затяжного, моросящего дождя. Он поглощает все мысли, делает настроение ровным и бесцветным, забирает желания, даже привычные радости меркнут и кажутся стыдными и ненужными.

Я натягиваю сапожки и тщательно заматываюсь в шарфик, а потом застёгиваю куртку. Уже вечер, и мне нужно пройти мимо вахты так, чтобы мне не задавали вопросов. Поэтому я делаю вид, что мне срочно нужно поговорить по телефону, и выскальзываю на улицу.

Зря я так тщательно упаковывалась. Совсем не декабрьская погода на улице, скорее осень или ранняя весна — моросит мелкий дождь. Воздух тёплый, но дует такой неприятный ветер, что я поневоле кутаюсь в куртку. Зимой в минус десять в ней было теплее. И воздух полон выхлопными газами, что совсем не радует после океанского побережья. Я хмуро гляжу в небо, и дождь, конечно, прекращается. Ветер стихает, и через пару сотен шагов становится даже жарко. Я останавливаюсь, расстёгиваю куртку и вижу вывеску: «Бар „Усталая лошадь“». Это ровно то состояние, которое я сейчас испытываю. Поэтому я захожу в бар.

В моих девичьих установках, обильно напитанных влагой образов из романов и кино, бармены — это такие татуированные существа, где рельефные мышцы не противоречит интеллекту, а стильная и свободная одежда не мешает им быть хорошими психологами. Но худенькая светлая девушка за барной стойкой, кажется, ещё более усталая и апатичная, чем я. На ней джинсы и рубашка с якорями. У меня в детстве была такая же панамка. Мне бы хотелось как-то помочь девушке, но я не знаю, как, кроме как встать вместо неё за стойку. Я заказываю бокал красного вина и гренки, сажусь за самый дальний столик и вытягиваю ноги. Очень непривычно быть в обуви. Бар пуст, столиков всего шесть, и я хотела бы, чтобы никто сюда больше не заходил. Играет тихая и незнакомая мне музыка.

Вино девушка-бармен приносит мне сразу, потом делает заказ на кухню куда-то в маленькое окошко, и я, сделав глоток, забираюсь с ногами на стул и размышляю — а точнее, пытаюсь. Все эти события последних дней оказались такими утомительными, что проще всего было бы лечь спать. Но до дома ещё два с половиной километра. Я пытаюсь сообразить, какое сегодня число. Телефон снова разрядился, и хотя зарядное устройство у меня с собой, розетку искать не хочется. Краем уха я слышу, как девушка-бармен вполголоса разговаривает по телефону.

Двадцать третьего вечером мы встретились с Элен, наутро пошли экспериментировать с дверцей, через сутки я вернулась одна. Значит, сегодня двадцать пятое. Хорошо, что сегодняшнюю консультацию перенесли на начало января — я бы не выдержала её. Я вспоминаю, что за последние сутки я спала всего два часа, хотя ходила, бегала, плавала и переживала очень много. Да ещё и вино. Нужно постараться не уснуть. Я рассматриваю свои ладони и запястья — даже в полумраке барного освещения видно, что они загорели, и моя кожа как у Элен. Приду домой, разденусь и осмотрю себя всю. Мы столько времени провели под солнцем без одежды, что я должна быть негром. Я улыбаюсь своим мыслям, и в этот момент подходит девушка-бармен с моими гренками. Я пытаюсь сесть более культурно, но девушка понимает мои мысли и улыбается:

— Да всё равно никого больше нет.

— Когда я зашла, вы были в более минорном настроении,— говорю я и благодарю её.

— Да.— Она делает крошечную паузу, но я чувствую, что её распирает желание поделиться радостью.— Так странно, что вы употребили музыкальный термин. Сейчас позвонили из консерватории, сказали, что меня восстанавливают — я уже думала, это никогда не случится.

— Ого! Очень рада за вас. Нужно это отметить.

Девушка смеётся и приносит себе бокал с вином. Я спускаю ноги на пол — он дощатый и скрипучий, и у меня снова мимолётная ассоциация с палубой на корабле.

Она рассказывает мне о своей семье, о том, как вынуждена была в начале осени сорваться в родной город, а вернуться пришлось гораздо позже, чем рассчитывала, и из консерватории её исключили. Её любовь — японские струнные и щипковые, но где же найдёшь такую специальность, и она играет на арфе, на гуслях и на виолончели; она приносит показать крошечные декоративные гусли, которые ей подарил кто-то из посетителей. Она рыжая, курносая и миловидная, и я выспрашиваю у неё все подробности; потом девушка играет очень симпатичную мелодию, прикрыв глаза, и я вижу у неё на лице мягкое спокойствие, а пальцы так легко касаются струн, что мне кажется, я сейчас могу раствориться в этих звуках.

Когда вино в бокале заканчивается, я понимаю, как это странно и, наверное, впервые в жизни — сидеть в почти пустом баре, завернувшись в шарф, слушать кельтские мелодии на русском инструменте, делиться секретами с незнакомой девушкой, улыбаться её уютному голосу и замечать маленькие складочки в уголках её губ; я думаю, что Элен тут же влюбилась бы в эти складочки и мгновенно пригласила бы девушку фотографироваться. Но девушка-бармен подливает мне вина, и я совсем забываю о времени, пока в бар не заходят трое мокрых и хмурых молодых людей; я остаюсь одна, поправляю на щиколотках джинсы непослушными пальцами, а потом, вздохнув, оставляю деньги на барной стойке. Я бы хотела обнять эту девушку на прощание, но она занята молодыми людьми, которые слишком уж долго занимают её заказом, и кухней, так что я выхожу, даже не спросив её имени, и достаю наушники из кармана.

На улице снова мерзость с неба и под ногами, и я с лёгкостью расправляюсь с этой погодой. Интересно, это совпадение или нет — то, что из консерватории позвонили, когда я появилась в баре? Музыка в наушниках поскрипывает. Вероятнее всего, наушникам осталось жить совсем немного, но это мягкое поскрипывание — как звук на старых пластинках, которые я слушала дома у папы. Надо найти где-нибудь на распродажах старый проигрыватель и купить пластинки. Специально старые, чтобы звук был шероховатый. Я глубже засовываю руки в карманы и шагаю быстрее, в такт музыке. Время от времени я вынимаю телефон из кармана, скорее по привычке, чем по необходимости.

Мне навстречу идут три молоденькие девушки, школьницы, под руки друг с дружкой. Ветер мне в лицо, а им в спины, поэтому локоны беззастенчиво лезут в глаза, и девушка в сером пальто, та, что с краю, терпеливо отводит пряди волос с лица. Это очень красивое движение, и на её симпатичном лице выражение покорности судьбе и какие-то беспокойные мысли — я успеваю сделать снимок на телефон, притворяясь, что читаю сообщения; мне хотелось бы показать этот снимок Элен, потому что ей бы понравился такой безыскусный образ, наполненный мимолётными эмоциями.

На остановке рядом с домом сидит одинокий армянский мужчина. Я опасаюсь, что если он и не замёрзнет, так соскользнёт с лавки и захлебнётся в декабрьских лужах, потому что начал отмечать праздники сильно заранее. Я убеждаю его отправляться домой, к сварливой жене и равнодушным детям, но он глух к моим доводам. Тогда я делаю воздух чуть теплее — градусов на пять, какая теперь разница, раз погода всё равно не новогодняя.

— Вот ты волшебница,— упрямо говорит размякший армянский мужчина.— Но ты не можешь сделать простых вещей: излечить больного, убрать пробки на дороге, заменить президента, починить дороги. Какой толк в том, что ты меняешь погоду? Как будто мне и так было плохо.

Я, уставившись на него озадаченно и с некоторой обидой, пожимаю плечами. Я волшебница?

И думаю, что он прав. Никчёмная я волшебница.

Я молча ухожу.

Кажется, он говорил со мной по-армянски, на западном диалекте. Но с акцентом — давно не был у себя дома.

Дома я первым делом сбрасываю всю одежду. Песок в куртке, в шарфе; песком облеплены джинсы снизу; даже в трусах песок, и я складываю всё около стиральной машинки — отдохну и займусь стиркой. Я ставлю телефон на зарядку, включаю компьютер, разбираю рюкзачок, присев голышом на краешек дивана. На экране компьютера появляется заставка, которую я не меняла, кажется, столетие: лавандовые поля в Провансе. Я включаю музыку, чтобы дома не стояла гнетущая тишина, и взгляд мой останавливается на календаре. Число «28» очень смущает меня, и я проверяю все сайты, я даже загружаю радио с новостями и дожидаюсь точного времени.

Почему сегодня двадцать восьмое декабря, а не двадцать пятое?

Несколько секунд я стою в неудобной позе, а потом иду и запускаю стиральную машинку. Вероятно, в прошлый раз я всё-таки не проспала сутки подряд. Я просто так не умею делать. Но этих трёх потерянных дней ужасно жалко, и хорошо, что начинает уютно гудеть машинка, потому что не так слышно, как я хлюпаю носом.

 

 

16 марта, раннее утро

 

Апрель редко наступает в середине марта. Туман смягчает апрельское настроение, но на душе хорошо, и даже утомивший звук метлы о сырой асфальт не кажется таким ужасным.

Фарид разглядывает запотевшие зеркальные лужи и тушит окурок о черенок метлы — завтра влетит от начальства.

Утро ещё не разгорелось в полную силу, но уже и далеко не раннее — машины вовсю шуршат шинами в облаках газа и тумана, вывески продуктовых и булочных чуть тревожно горят зелёным и малиновым в мутном воздухе.

Он привык быть незаметным, но эта девушка здоровается с ним каждый раз. Он вежливо кивает в ответ.

Весна. Комья земли, вороватые коты. С деревьев сыплется всякая мелочь. Под ногами скользко и мокро. И когда эта девушка проходит мимо, каждый раз весны становится чуть больше. Она приносит апрель и тающие частицы мая.

Фарид в тужурке и засаленных штанах, убирая улицу от последствий бурного марта, всегда задерживает взгляд на девушке. Сегодня она как парусник в туманном утреннем море. Она в шляпе, в белоснежной блузке, в бежевых брюках-клёш, очень широких книзу, и в блестящих туфлях. На шее едва заметный, почти воздушный платок. Фарид удивляется, почему её брюки и туфли такие чистые.

Девушка исчезает в подъезде, а дворник Фарид, прижав метлу к боку локтём, достаёт блокнот и на скорую руку зарисовывает образ. Он знает, что к вечеру он напишет красивые стихи о ней, быть может, даже песню.

У неё глаза чайного цвета.

Если утром заварить чай в нежных лучах восходящего солнца, он будет отливать дубовыми и бордовыми оттенками, а если это травяной чай с добавлением индийского, то он будет золотистый. Вечером это шоколадные оттенки. Днём — от янтарных до густо-карамельных. А ночной чай почти чёрный, при тусклом свете лампы.

Вот такие у этой девушки глаза.

Они всегда немного грустные.

Конечно, он не знает, какие её глаза ночью. Зато у него есть другое сокровище — её имя. Одна подруга называет её французским Анж, а вторая, та, что школьница,— обычным Лика. Поэтому Фарид заключает, что её зовут Анжелика. Она светлая, как ангел, и сдержанная, как перламутр.

Потом Фарид продолжает шаркать метлой по асфальту. Если прислушаться, в этих шаркающих звуках можно услышать ритм будущей мелодии.

Через полчаса нужно сдать метлу и бежать в университет. Потом перекусить и на репетицию. А к вечеру развезти заказы из магазина, и вечером он напишет самую красивую песню о девушке, рядом с которой ему посчастливилось находиться.

Мести двор сегодня радостно и легко.

Она улыбнулась ему, поздоровавшись. А ведь её улыбки он не видел уже три месяца, и он долго репетировал, как спросить её про её печаль.

 

 

Однажды весной

 

Шесть лет назад мне приснился Париж. Весь целиком, с его запахами, умытыми центральными улицами, ремонтом, всеми людьми и разговорами, погодой, метро, пригородами. Мне он приснился сразу четырнадцатого и двадцатого июля и седьмого октября, и отчаянное лето во сне легко уживалось с тоскливой осенью. Я проснулась с головной болью. Мужчина во сне очень долго говорил мне что-то на французском, я не могла понять ни слова, но запомнила всё — и его слова, и все улицы, и упавший забор, и пригороды на юге, Рамбуйе и Шатийон…

Я сидела на краю кровати в короткой розовой пижаме, прижимала к себе своё главное сокровище — куклу Мари, у которой сгибались локти и коленки,— и записывала русскими буквами всё то, что он мне наговорил, не понимая ни слова. Вернувшись из школы, я упросила родителей отдать меня в класс французского языка — тогда ещё родители жили вместе.

Мне казалось, тут есть какая-то тайна. Но листочек с записями потерялся, и слова расстроенного мужчины я так и не смогла вспомнить, хотя Париж и его улицы помнила так, как будто прожила там лет пятьдесят. Даже о том, что на улице Сент-Антуан булочная по средам не работает, и о несимметричной плитке на Сен-Дени я тоже помнила. Париж остался в моей голове навсегда, и это было странно. Я могла детально рассказывать, как откуда и куда добраться. Где обычно бывают пробки, на каких станциях метро лучше следить за карманами. Я бы с легкостью могла работать в Париже таксисткой, если бы жила там и если бы умела водить машину. И я терпеть не могла этот город, и от всей души радовалась, что я живу здесь, а не там. Но язык меня захватил, и я стала читать книги на французском, переписываться с ребятами из разных городов Франции, изучать историю...

Конечно, я бы предпочла Токио или Шанхай. Но мне достался Париж. И поскольку за шесть лет я не забыла ничего, кроме слов, обращённых ко мне, я смирилась с этим городом в своей голове.

 

 

16 марта, утро

 

Город съеден туманами, на ощупь идти непривычно, но все закоулки знакомы, и лишь изредка натыкаешься лбом на вывеску новой брадобрейни, которая появляется в последний момент. Обессилевшая после похода по городу за бубликами, которых внезапно захотелось под утро, Лика забирается к себе домой и сидит на полу, сбросив шляпу и туфли, прямо в светлых своих брюках-клёш. Ноги гудят, потому что мостовая и тротуары скользкие и мокрые. Напряжение в икрах и спереди в бёдрах. Девушка стаскивает прозрачный носочек с правой ноги и кидает его в сторону чуть тёплой батареи. В это время звонят в дверь. Лика кивает, не произнося ни звука, и заходит девочка-соседка. У неё в руке кружка с горячим шоколадом — почти такая же. Девочка стаскивает кроссовки, которые она даже не стала зашнуровывать, и садится рядом на пол. Она исхудавшая, с синяками под глазами. Лика, босая на одну ногу, разглядывает её ступни, худые и почти голубые от тонких вен. У девочки на пальце левой ноги тонкое серебристое колечко. Она одета непривычно: в лёгкую светло-голубую летнюю майку с открытыми плечами и в самые короткие шорты, которые только смогла найти.

— Она скоро вернётся. Прямо на днях. Ну или в ближайшие недели.

Лика кивает.

— Веришь мне?

— Конечно. Какой смысл тебе не верить… Ты всю ночь не спала?

Света тоже кивает:

— Как и ты.

— Есть хочешь?

— У тебя бублики с маком.

Лика улыбается:

— Иногда с тобой ужасно!

— Сама такая. И ещё вино хочу.

— Утром? — ужасается Лика.

— Я ещё не ложилась, так что у меня пока вчерашний вечер. И родители только завтра вернутся. «Шато л’Эклер», такое, янтарное на просвет,— уточняет Света.— Мне цвет понравится.

— Ты хотя бы иногда говори не в будущем времени,— вздыхает Лика.— А то обречённость какая-то и предопределённость.— Она идёт на кухню, возвращается с бокалом и бубликами и снова садится на пол. И только после этого снимает второй носок и кидает его в сторону батареи.

Света кладёт свои ступни ей на ноги. Лика хмурится: ступни у девочки ледяные.

— Ты замёрла. Идём в комнату, там пледы.

— Мне как-то всё равно.— Девочка отпивает глоток и с сомнением смотрит на бокал.— Кисленькое. Лучше колы дай.

— Да тебе все вина кисленькие. Почему всё равно?

— Скоро лягу в больницу. Но, кажется, уже без вариантов.

Лика опускает руку с надкушенным бубликом и перестаёт жевать.

— В смысле — «без вариантов»?

— Сердце. Даже диагноза никакого нет. Просто всё плохо.

Лика молчит некоторое время.

— Ты это давно знаешь?

— С детства. Но так явно проявилось недавно, несколько месяцев.

— А… когда? — голос у Лики прерывается.— После чего?

— В общем, я поэтому и зашла. Заканчивай с этой погодой, с помощью, со снами. Ты же знаешь, что бывает после этого.

Лика кивает, нахмурившись.

— Ну и вот. Когда я начала предсказывать осознанно, тогда и проявилось.

 

 

Месяцем ранее

 

Я каждый день — ну или почти каждый — ходила искать Элен.

На каникулах в триста шестнадцатой затеяли ремонт, потому что прохудились трубы, и проникать в Париж стало сложнее.

Я выбираю день, когда работает только один неторопливый слесарь, седой абхаз с тяжёлым подбородком, замечательными бровями и большими волосатыми руками.

— Меня прислали помогать вам.

— Мальчишек что, нету?

— Это же филфак.

— Тогда ладно. Двоечница?

— Не совсем. Но провинилась.

Он нарезает хлеб и белоснежный сыр, вяленое мясо, вкусное, но такое жёсткое, что мне хватает одного кусочка на полчаса. Я делюсь с ним сладким чаем из термоса, и Эдуард говорит:

— Э!

Потому что, наверное, предпочёл бы вино. Но чай всё равно пьёт с удовольствием. Я помогаю ему — в основном придерживать и раскладывать всё по местам; в джинсах и клетчатой рубашке хожу босиком по полиэтиленовой плёнке, расстеленной на полу, и все ноги белые. А когда Эдуард выходит неторопливо покурить, сбегаю во Францию.

Когда ремонт заканчивается, я ищу подругу с утра до вечера. Я знаю, что Элен любит крыши и подворотни, и это осложняет поиски. Вскрывать замок двумя скрепками я научилась быстро. Благодаря этому и в Париже мне чуть проще. Бывает, что я сижу в саду рядом с Бретонно, грызу подсохший круассан и думаю, что по версии Элен моя мечта сбылась, только в каком-то совсем неправильном виде. И что Париж во сне был ровно таким же. Я гляжу, как одеваются девушки, и копирую их стиль, чтобы не выделяться. В университете меня вдвое чаще стали называть француженкой, хотя одежда парижанок незамысловатая до нелепости: куртки, свободные брюки или джинсовые юбки, безразмерные шарфики. Длинные рубашки, жакеты поверх футболок, шлёпанцы или балетки. Кажется, я одеваюсь наряднее, чем все они вместе взятые, но любуюсь я ими, а не они мной.

С ещё большим удовольствием я сбегаю домой, под вечер или под утро, и сижу на полу в прихожей, не в силах пошевелиться от усталости и отчаяния.

В один из таких дней под вечер в дверь звонят, и я сердито поднимаюсь на ноги и открываю. В подъезде стоит девочка-соседка. Она в коротких шортах и бесформенной футболке. На ногах у неё розовые тапочки с кошачьими мордочками. В одной руке она держит кружку с горячим шоколадом — по запаху таким же густым, как у меня.

— Это я тебе тогда подложила фото с учебником португальского.

Я непроизвольно гляжу на её левую коленку. На неё на самом деле небольшой шрам.

— Он ещё с детства,— объясняет девочка.— Каталась на качелях очень бурно.

Она говорит едва заметно в нос, как будто совсем недавно была простужена, но при этом голос у неё мягкий и чуть более низкий, чем я ожидала.

— Зайдёшь?

— Конечно,— фыркает она.— Для чего же я пришла?

Я впускаю её.

— Меня зовут Лика.

— Я знаю. Через десять минут ты будешь мучительно думать, как бы поделикатнее меня обо всём расспросить. А я буду молча сидеть у тебя на кухне. Потому что рассказывать очень много.

— Кружка с шоколадом же у тебя не случайно?

— Да, она тоже появилась сама собой.

Через десять минут мы молча сидим на кухне. Я делаю бутерброды с сыром и зеленью и думаю, с чего начать расспросы.

Света берёт бутерброд, скидывает с него всю зелень и с удовольствием уплетает, запивая шоколадом.

— Так вот. Бросай мучиться. Лена вернётся где-то в марте или апреле.

— Элен?

— Ну да, ну да, Элен.— Девочка закатывает глаза и поднимает руки ладошками вперёд, как будто сдаётся.— Ты, конечно, не успокоишься, но хотя бы пореже бегай за дверь в триста шестнадцатой. Ты так потеряешь очень много времени.

— Я уже научилась, чтобы время там текло так же, как здесь.— Я понимаю, что скрывать что-то нет смысла.

— Правда? — Света заинтересованно смотрит на меня и даже жевать перестаёт.— А как?

— Надо же, и тебя можно удивить.

Света легонько пинает меня ногой под столом, и я неожиданно смеюсь:

— Не сердись. На самом деле оказалось просто: запоминаешь время выхода и сразу же смотришь на часы там. И временами проверяешь время. Тогда оно не убегает. И успеваешь больше.

— Глупости какие, нооо, наверное, работает,— задумчиво тянет Света.

— Почему глупости?

— Всё это как компьютерная игра. Проходишь один уровень за другим, тебе дают новые способности. Например, за то, что ты часто заходишь в игру или за что-то другое. Понимаешь?

Я киваю.

— Шоколадку ты тоже мне тогда подложила?

— Агааа,— довольно улыбается Света.— Пригодилась?

— Ещё как. Спасибо!

— Я просто знала, что ты надолго пропадёшь. Если бы не запах жареной рыбы, я бы тебе побольше всего напихала в рюкзак.

— Это было бы сложнее.

— Я наловчилась.

— Пока прятала ликёр от мамы за те секунды, когда она поворачивала ключ в замке?

Девочка вторично пинает меня ногой под столом. Я смеюсь:

— Синяки будут.

— Значит, ты всё же видела меня тогда.

— Агааа.— Я копирую её протяжный выговор, и девочка тоже смеётся.

 

 

16 марта

 

— Операция будет. Если бы чуть пораньше обнаружили, не нужно было бы делать. Может, просто профилактика была бы нужна.

— Ты так спокойно об этом говоришь.

— Ну а что. Я уже наревелась три месяца назад. Сейчас какой смысл. Бегаю тихонько по утрам, если не забываю, ем всякое полезное, курить перестала.

— Вина тебе больше не дам.

— Ну уж нет! — возмущается Света.— Единственная радость в жизни.

— А как же мальчики?

— Да какие это мальчики, прости господи. Ты же понимаешь, что я про каждого знаю, что с ним будет. Славка три раза разведётся и всё равно в четвёртый раз найдёт похожую на первую. Юрка в сумасшедшем доме полгода проведёт. Длинный Сэм откроет свой магазин, а потом свинтит в Америку, потому что тут попадётся на взятке.

— Ужасно,— сочувственно говорю я.— Всё равно идём в комнату.

— Может, лучше на крышу?

Голос у неё стал как будто тоньше. И когда думает, что я не слышу, она тихо кашляет, прикрывая рот ладошкой. Почему я раньше не обращала на это внимания?

— Идём, конечно.

Я переодеваюсь в обычные джинсы и рубашку и достаю хулахуп — огромный тяжёлый обруч, которым мы по очереди истязаем свою талию. И мы поднимаемся на крышу. Я уже давно вскрыла тяжёлый навесной замок, и когда мы возвращаемся, я привожу его в такой вид, как будто он давно уже висит и покрылся ржавчиной, похожей на гречневую кашу.

На крыше ветер чувствуется сильнее. Зато туман уже рассеялся, потому что выглянуло солнце.

— Сделаешь хорошую погоду?

— Просто тепло или прямо жарко?

— Давай жарко,— улыбается Света. Она сбрасывает ботинки и босиком забирается на какую-то скользкую металлическую трубу, прихватив хулахуп. Достаёт из кармана «чупа-чупс», снимает обёртку и засовывает его за щёку.— Хочу, чтобы ты меня сфотографировала. На свою страничку хочу выложить фото.

— Поэтому ты сегодня нарядная?

— А как же.— Света поправляет бретельки на плечах и картинно ставит обруч рядом с бедром. Но тут же останавливается: — Сфотографируй, как Элен тебя. И в лучах света.

— Я так не умею. И вообще, Элен меня предпочитает не слишком одетую фотографировать.

Я расстёгиваю рубашку и повязываю её узлом на животе.

— Умеешь. Нужна просто практика. Триста или четыреста попыток, и всё получится даже на телефон,— успокаивает меня Света.

— Ну, тогда крутить тебе обруч до вечера.

— Вызов принят.

Получается быстрее. Удивительно, но уже на тридцатый или сороковой раз Свету устраивает на фотографии всё. А может, ей просто надоело крутить хулахуп.

Мы сидим у какой-то кирпичной трубы, вытянув ноги на солнце, и болтаем о всякой всячине. Я включаю музыку на телефоне.

— Почему, когда я для тебя меняю погоду, мне ничего за это не бывает?

— Ты что, ещё не поняла? — удивляется девочка.

— Нет, а должна была?

— Это же так просто,— укоризненно говорит она.— Потому что я сама прошу тебя. А ты чаще всего любишь помогать не спросясь, нужно это или нет.

— Не спросясь…

— Ну а как ещё. Ты причиняешь добро насильно. А может, это и не добро вовсе.

— Почему это? — Я прекрасно понимаю, почему, но верить в это не хочу.

— Ну вот смотри. Помнишь ту женщину с мандаринами, на красной машине?

— Девушку.

— Да неважно. Вот ты помогла ей уехать. Она вернулась домой вовремя, а там её парень с любовницей. Он был уверен, что в метель она вообще останется на работе. Кому от этого лучше стало?

— Так было на самом деле? — расстроенно спрашиваю я.

— Почти. Или помнишь, ты тогда папу моего вернула домой? На следующий день они ещё хуже поругались. Сейчас он вообще дома мало бывает.

— Я помню… Прости.

— Да нет, может, это и к лучшему. Я-то с ним вижусь всё равно. Просто всё по-дурацки и неоднозначно.

— А когда я всем помогала на экзамене? Вроде меня просили тогда помогать.

— Ну и кому лучше, что они ничего не учили, понадеявшись на тебя? Тебе хоть кто-то сказал тогда спасибо?

Я пытаюсь припомнить и отрицательно машу головой. Горячий ветер дует в лицо, и глаза слезятся.

— Я настолько бессмысленная?

— Я этого не говорила.

Света вскакивает на ноги и ходит из стороны в сторону, напряжённо раздумывая. Пятки у неё почти чёрные от старого рубероида, который листами лежит кое-где по крыше.

— По крайней мере, у тебя потом всё будет хорошо.

— А у тебя?

— А себя я не чувствую в будущем,— хладнокровно говорит девочка, и у меня слова застревают в горле.

 

 

19 марта, 00:52

 

После полуночи я просыпаюсь от возни и шума за стеной, сижу минуту на постели, приходя в себя после дурацкого сна, а потом спускаю ноги на пол и на автопилоте шлёпаю на кухню. Выпиваю залпом стакан холодной воды, изнемогая от слабости. Гляжу на часы: почти час. Голова чугунная, и колени ватные. Возня за стенами невнятная, как шелест гороха в глиняном кувшине, куда по ошибке бросили несколько комьев земли. Я даже не понимаю, это этажом выше, ниже или у соседей с моего этажа.

Я прислоняюсь к стене, и когда в голове немного проясняется, вижу темноту, беготню, край кардигана, неплотно наброшенного, и последнее: худые щиколотки с откинувшейся простынёй, колечко на пальце ноги; я трясу головой, но дверь уже захлопывается, и я бегу в прихожую, прижимаю обе ладони к двери: мама моей соседки, она с красными глазами; врачи в голубых куртках, девочка на носилках. Я, едва справляясь с замком, распахиваю дверь, натягивая футболку поглубже, но двери лифта закрываются, и я растерянно смотрю на пустую и тёмную лестничную площадку.

Ещё час я провожу в беспокойной безвестности; за стеной ничего не происходит. Я припоминаю, что младшей дочки нигде не было видно, как и их папы, так что в больницу со Светой, скорее всего, отправилась только её мама. Наконец, я решаю, что они могут быть только в третьей городской больнице, потому что я когда-то слышала, что там хорошее кардиологическое отделение. Я быстро собираюсь и бегу туда, тем более что больница всего в полутора километрах от моего дома. Я сочиняю всевозможные истории, чтобы дежурные рассказали мне о только что поступивших больных, но ни в третьей, ни во второй, ни в первой больнице я не нахожу соседку.

По пути мне преграждают дорогу два подростка очень нервного вида, в дурацких шапочках на самой макушке, но у меня на них нет времени: неожиданно начинает идти дождь с градом, а бегаю я быстро.

Отчаявшись, почти под утро я оказываюсь на другом краю города в маленькой частной клинике. К моему удивлению, меня туда пускают без лишних вопросов, и в холле я нахожу измученную маму девочки. Она сидит на неудобном стуле, который как будто притащили сюда из старого кинотеатра — такие совмещённые деревянные стулья по три в ряд.

Я сажусь рядом и спрашиваю, как дела. У женщины, очевидно, нет сил на удивление, тем более она меня наверняка помнит. Поэтому она мне рассказывает всё честно. И про реанимацию, и про то, что сейчас Света уже спит в палате, и что домой нет смысла пока уезжать, хочется дождаться утра. Глаза у неё красные и припухшие от нервов и усталости. Я кладу свою руку на её. Женщина засыпает у меня на плече, и я терпеливо сижу, хотя спина затекает в таком положении, и пытаюсь не уснуть сама.

Утро красивое даже в больничном холле. Лучи солнца заполняют пустынный коридор. Мама Светы просыпается, растирает щёки и виски, встаёт и уходит к дочери.

Я жду ещё полчаса, потом встаю и плетусь на утренний троллейбус. Дома я скидываю одежду и падаю на постель, засыпая ещё в воздухе.

 

 

28 марта, уже стемнело

 

Четыре дня лил дождь, потом всё замёрзло, теперь третий день идёт тихий снег, но я к этому не имею ни малейшего отношения. Граждане упражнялись в фигурном катании на скользких тротуарах, и я пыталась растопить лёд или повысить температуру воздуха, но меня чуть не прибило дверьми и опадающими крышами, поэтому я решила повременить с добрыми делами. И съездить к бабушке. По телефону она уверяет, что чувствует себя прекрасно, но я должна убедиться в этом лично.

В качестве транспортного средства я выбираю тривиальную электричку. Со Светой мы обсуждали, что как уважающие себя волшебницы должны осваивать мётлы, ступы или ковры с хорошими аэродинамическими свойствами, но пока не решались опробовать. Мы с ней переписываемся каждый день: состояние девочки уже вне опасности, но она всё ещё в больнице. Она наотрез отказывается от моих посещений, хотя присылает мне свои фотографии в пижаме и делится планами побега из палаты. Я думаю, что из снимков в больничной пижаме получился бы неплохой фотопроект — но Элен рядом нет. Правда, Света, как обычно, сама подходит к делу с фантазией. Она стащила из соседней палаты большую картину с вечерним морем и присылает мне фотографию своих ног на фоне заката и волн. Нашла в кабинете у заведующей крошечную статуэтку Эйфелевой башни на столе и, пока заведующей нет, ставит телефон в угол кабинета и позирует в пижаме на фоне башни — если бы не краешек стола, получилось бы как по-настоящему. Из больничной еды составляет натюрморты и ведёт прямые репортажи, называя себя фуд-блогером. В общем, у неё в палате жизнь насыщеннее, чем у меня на воле.

Вечерние электрички — русская рулетка. Если повезёт, можно доехать без приключений. Выстуженные вагоны, в которых пол нечист в любую погоду; подозрительные пассажиры, усталые торговцы; окунаешься в сон, просыпаешься от остановок и тишины. Пахнет в вагонах всегда стылым ветром и сигаретами, и я заворачиваюсь до самого носа в широкий шарфик, тем более что совсем холодно. В этот раз за музыкой в наушниках я совсем не замечаю дороги, и даже стайки безумных подростков в шапочках на макушках проносятся мимо, словно я невидима, и я лишь сильнее вжимаюсь в сиденье; но пора выходить.

И я снова, как всегда, когда приезжаю сюда, запрокидываю голову, и у меня замирает дыхание от бесконечного звёздного неба. Весь Млечный Путь как на ладони, эта бесчисленная, до дрожи захватывающая дорога из звёзд. Я вздыхаю, потому что мне ужасно хочется подёргать Элен за руку и вместе любоваться, задрав головы и придерживая капюшоны; узнавать созвездия на краешке неба, восхищаться количеством и плотностью, которых не бывает в городском небе, и мыслями уноситься глубоко в космос на сияющих кораблях… И чтобы Элен такая: «Вау!» — и тоже бы, забыв обо всём, зачарованно глядела на громаду звёздного неба. Но Элен рядом нет, и неясно, когда она вернётся,— скоро апрель, и мои надежды тают. Воздух как тёмный хрусталь, колкий и прозрачный, я каждый шаг помню, как родной, поэтому изредка любуюсь заснеженными шапками грустных спящих деревьев, но всё остальное время исследую космические просторы. Я даже поворачиваю направо в нужном проулке не глядя: от станции до дома бабушки всего километр, пятнадцать минут, и если мне завязать глаза, я всё равно смогу подсказывать дорогу вплоть до рельефа кочек.

За мной в сотне метров машина. Светло-сиреневый «пежо» — света звёзд и фар хватает, чтобы это разглядеть. Рефлекторно я делаю пару шагов в сторону, чтобы пропустить машину, но улыбаюсь своей наивности. Мне идти легко, потому что кто-то добрый уже протоптал тропинку в глубоких массивных сугробах. Снега столько, что если бы руки не были в карманах, я бы оставляла пальцами две бороздки в сугробах по бокам. Машинам сложнее. «Пежо» сзади беспомощно буксует. Пару секунд я думаю, потом возвращаюсь и встаю недалеко от машины. Мне бы хотелось посмотреть на это хоть раз со стороны: стоит невысокая девушка, сосредоточенно глядя на снег, и он начинает дымиться. Наверное, эффектно. Это не дым, конечно, а пар, но выглядит именно так; урчание мотора притихло, и я отчётливо слышу стук челюсти о приборную панель. Поэтому не глядя сворачиваю в сторону, и машина, заурчав, обескураженно проезжает мимо, очень медленно и недоверчиво. И скрывается за поворотом. Только тогда я перестаю изображать призрака, улыбаюсь и иду дальше. Какое всё-таки небо красивое!

В тот момент, когда я изучаю особенно плотное скопление звёзд в левом рукаве Млечного Пути, внутри меня замирает воздух, я теряю равновесие и, как в замедленной съёмке, наблюдаю, как вместе со мной несутся вниз комья земли; после чего очень больно ударяюсь ногой, так что в плечах отдаётся и крик замирает внутри меня, а слёзы брызжут двумя фонтанами из глаз, и, закрываясь локтями от камней, я сворачиваюсь в комок на дне какой-то ямы.

Судя по всему, это заброшенный погреб. Чувство пространства меня подвело, и я всё же провалилась куда-то. А нечего было хвастаться.

Воздуха целый океан, но дышать всё равно сложно. В груди что-то мешает. Я судорожно пытаюсь вдохнуть. Бесполезно. С трудом я приподнимаюсь на локтях. Делаю маленькие глоточки воздуха. Это больно. В груди металлическая перегородка, и при каждом движении она впивается в меня изнутри. В глазах темно, и я отчаянно зеваю, чтобы хоть как-то насытить себя кислородом. Внутри меня что-то некрасиво щёлкает, в горле такой привкус, как будто оно заржавело, но теперь я, кажется, могу дышать. Медленно я втягиваю в себя воздух. Это забирает все мои силы, и я откидываюсь на спину.

Как же хорошо просто дышать…

Я лежу в глубокой яме и смотрю в звёздное небо. С этой точки его видно совсем немного. Но мне повезло, и я вижу краешек Млечного Пути, а что в небе может быть прекраснее? Я думаю, что если это последние часы моего земного существования, то лежать и смотреть в звёздное небо, дыша чистым неподвижным воздухом — это не так плохо.

Ещё я думаю, как зимой мало звуков. Летом стрекочут насекомые, лягушки квакают так отчаянно, как будто спасают мир. Весной всё заполнено мокрыми звуками, полными надежды. Осенью шумит ветер и хлопают двери. А зимой ты идёшь, и под ногами скрипит снег. А потом ты останавливаешься. И слушаешь тишину. Эта тишина мягкая, как ткань, которая оседает складками. Где-то сонно гавкнула собака, но этим и ограничилась. Сейчас бы музыку в наушниках, но я не хочу нарушать этот момент. Я даже не чувствую холода. Снег всё ещё на моей стороне и греет меня. Он не тает, но мне тепло.

В глубине неба, усыпанного звёздами, я вижу одну движущуюся звезду. Я знаю, что это может быть самолёт. Или нет: на крыле самолёта должно мигать что-то такое красное. Тогда пусть это будет спутник. Он очень высоко, в космосе. Но я его вижу, и он движется, а значит, жизнь всё ещё продолжается. Мне кажется, что он движется недостаточно медленно, чтобы оставаться внутри рисунка одного созвездия. И недостаточно быстро, чтобы я не могла за ним уследить. От этой неопределённой скорости я нервничаю и понимаю, что долго лежать на глубине тёмной ямы не стоит. Поэтому я опираюсь на руки, глубоко вдыхаю воздух — здесь, внизу, он чуть более застоявшийся, чем на ночной дороге. И пытаюсь встать.

Левая нога болит нестерпимо. Я едва могу опираться на неё. Но мне нужно как-то выбраться, поэтому, придерживаясь руками за промёрзшие стенки погреба, я поднимаюсь на ноги, внятно ругаясь от боли. Подсвечиваю себе экраном телефона; я нахожу какие-то жестяные банки и строю из них пирамиду. В ботинках слишком скользко, а в куртке жарко — я сбрасываю и куртку, и ботинки, забираюсь на самую верхушку пирамиды, но в тот момент, когда я хватаюсь руками за обледеневшую доску и хочу подтянуться наверх, банки под ногами разъезжаются, и я кубарем скатываюсь вниз; по голове мне что-то изо всех сил бьёт, я чувствую во рту привкус крови, и наступает темнота.

Темнота не кромешная, потому что мне снятся какие-то мгновенные сны, слабые, как кофе из пакетиков, но всё расплывается лиловыми и сиреневыми пятнами.

 

 

На следующее утро

 

Я просыпаюсь оттого, что желтоватый свет заливает комнату. Собаки во дворах тявкают как-то необязательно, и снег заглушает их лай. Я откидываю одеяло и рассматриваю левую ступню. Она вся перебинтована, так что только кончики пальцев наружу торчат; очень тесно, и я сомневаюсь, будет ли она что-то чувствовать. Я сжимаю пальцы, и чувствительность вроде бы в порядке, хотя всю ступню покалывают сотни невидимых иголок. Но той тошнотворной боли, что была ночью в погребе, уже нет. Зато колени и бока все в синяках.

Как я выбралась из погреба? Меня кто-то достал? Был ли подъёмный кран?

— Ты пришла в носках и без куртки,— сказала бабушка, входя в комнату с тарелкой пельменей.— И сказала: «Мне нужен отпуск». Потом свалилась на диван и тут же уснула. Еле я тебя перетащила в твою комнату. Ты очень настаивала, что останешься на диване насовсем. Пришлось применять силу. А нога распухла и была сливового оттенка. И ещё был с тобой парень, высокий и кудрявый. Он принёс твои ботинки, куртку и тебя. Сгрузил всё добро у входа, сам входить отказался. В этот момент ты и очнулась. Ненадолго.

— Высокий и кудрявый? А где он сейчас?

— Сел и уехал.

— В маленькую сиреневую «Пежо»?

— В маленькую и сиреневую — это точно.

Мне нравится этот доисторический уют: крашеные столы, вязаные салфетки на радио и телевизоре, этажерка с кувшином, книгами и фарфоровой статуэткой оленя. Я ем пельмени. У них удивительное свойство: их может быть шесть, а может быть тридцать шесть, но они всегда помещаются в меня без остатка. С бульоном и сметаной. Я думаю: как хорошо, что в этой местности не бывает землетрясений. Слишком много в этой комнате всего: блюдца, жестянки с мелочью, шкафчики со шкатулками, пучки трав, зеркала, чайнички и ветхие книги. Моя бабушка травница и, кажется, немного колдунья. Впрочем, я уже не удивлюсь, если всё так и есть.

— Бабуль.

— Да, Ликунь?

Мне нравится эта китайская форма имени, которую бабушка мне придумала. Ли Кунь. Надеюсь, это не значит чего-то неприличного. Я на мгновение прикрываю глаза и перебираю три или четыре десятка иероглифов, которыми можно написать эти два слога. Значения всегда разные, но мне нравится «Яшма цвета китайской сливы». Плавный ныряющий звук в первом слоге и мягкий высокий во втором. Я представляю почти дозрелую сливу, ещё терракотово-красноватую, но уже покрытую лёгким седым налётом.

— Помнишь, ты мне сказки рассказывала?

— Все до единой,— кивает бабушка. У неё яшмовые глаза. Они не выцветают, да и волосы у неё сложного цвета, всегда забранные под цветным платком сливового цвета.

— Я тебе тоже хочу сказку рассказать.— Я уже расправилась с пельменями, откладываю ложку, и бабушка наливает мне чай. Повозившись на жёстком высоком стуле, я неловко поджимаю здоровую ногу под себя, с трудом опираясь на больную.

— Про ветер и облака? Про снега и проливные дожди?

Я ставлю чашку на стол и удивлённо смотрю на бабушку. Называть её бабулей — вопрос традиций. Она иной раз мне кажется моложе и стройнее меня. И она хипстер, потому что из обрезков она шьёт такие стильные вещи, что и она, и я носим их с удовольствием. На ней очки в чёрной оправе, потому что она считает это красивым.

— Откуда ты знаешь?

Она улыбается.

— Помнишь, ты рассказала, как разогнала облака?

— Я вроде как в шутку это говорила.

— А я тогда поверила. И продолжаю верить сейчас. Я ведь не напрасно это делаю?

— Совсем не напрасно…

Я рассказываю о последних событиях. О погребе. О красном «рено» и об однокурсниках. О детской коляске и о ливнях стеной. О побережье океана и пропавшей Элен пока решаю умолчать. Рассказываю о помощи другим людям и о возмездии, которое каждый раз меня ждёт.

— Иногда просто не везёт,— замечает бабушка.— И всё. А ты уже привыкла ждать подвоха.

И она приносит пирожки с вишней и пирог с капустой. Я избыточно сытая, но устоять не могу. Правда, меня уже хватает только на то, чтобы надкусить.

— Если я не буду ждать подвоха, то я не смогу вовремя уберечься от него.

— Да, погреб действительно оказался неожиданным,— соглашается бабушка.— Даже я про него не знала. Впрочем, я уже сходила с утра и надавала по голове кому надо.

— Железной кочергой? — уточняю я. Это наша с ней шутка из моего детства, не совсем гуманная.

— И железной кочергой тоже.

— Мне их жалко, но это справедливо. Вспомнила из детства про неприятности: «Они же ждут!»

— Если их ждать, они сами придут, это уж точно.

— Сложный вопрос. Я уже привыкла: если сделаю что-то такое погодное, то съёживаюсь и сижу затаившись, чтобы на меня никакая антресоль не упала.

Я запускаю ладони в волосы и с удивлением обнаруживаю, что они полны комочков земли, а на макушке запёкшаяся кровь.

— Ванну я уже набрала, через полчаса остынет до нужной температуры,— сообщает бабушка.

Через пятнадцать минут, не выдержав, я уже погружаюсь в ванную комнату — она полна пара, в неё невозможно войти, только погружаться. Раздеваюсь и, сидя на краешке тяжеловесной чугунной ванны, неловко разматываю эластичный бинт на ступне. Она уже не так болит, и это радует.

Вода обжигающая, и в этих клубах пара непонятно, где вода, а где осталось немножко воздуха, но именно в этом главное удовольствие. Одно удручает — я не такая уж высокая, но всё равно мне сложно вытянуть ноги в этой ванне. Она спроектирована под пришельцев ростом под метр сорок. Я забираюсь в воду, задерживаю дыхание и погружаюсь в неё с головой — разумеется, коленки при этом торчат над поверхностью. Посчитав до пятидесяти, я вдруг вспоминаю свой сон. Тот, где я оказалась подо льдом. И быстро, расплёскивая воду, выныриваю, усаживаюсь и тру ладонями глаза. Но там вода была холоднее, а тут для льда совсем неблагоприятные условия. Я вдыхаю поглубже и снова, зажмурившись, оказываюсь под водой. Потихоньку раскрываю глаза, сравниваю ощущения. А вдруг я неуязвима? Ссадины стали проходить подозрительно быстро. Нога почти зажила, что вообще неправдоподобно. Вдруг я в воде не тону, и трёхметровые погреба мне нипочём? Впрочем, не стоит увлекаться экспериментами.

Я забываю считать, поэтому выныриваю обратно только тогда, когда понимаю, что уже пора бы начать хотеть дышать снова. Это странно: я вдыхаю, задерживаю дыхание и медленно опускаюсь в воду с головой. На этот раз я считаю. Сто пятьдесят. Триста тридцать. Четыреста восемьдесят. Я сажусь, протираю глаза и вдыхаю. У меня нет желания наглотаться воздуха после нескольких минут под водой. Я сижу так и думаю, кажется, полчаса или больше. Опомнившись, выбираю шампунь и бальзам, тщательно, несколько раз мою голову. Я могу не дышать? Но это же ненормально? А что нормального в моей жизни было за последние полгода?

Полотенце пахнет грушёвым отваром. Это как раз обычно в этом доме. Стол в моей комнате впитывает самые вкусные запахи, и за ним невозможно работать. Поэтому летом проще было уходить с учебниками на реку. Занавески даже зимой пахнут полынью, нагретой полуденным летним солнцем. На чердаке ароматы клубничного варенья и свежих абрикосов; в прихожей — вековые бочки, дублёные кожи и чехлы из-под старых фотоаппаратов: их там нет, но они пахнут. Я не знаю, как бабушка это делает, но по части создания ароматов ей бы позавидовал Пако Рабан. Я вытираюсь насухо, снова обматываю ногу эластичным бинтом и одеваюсь. Будь я одна дома, я бы не стала одеваться. Пар и горячая вода сделали меня почти прозрачной, так что у меня ощущение, как будто я могу летать по воздуху. Я даже приподнимаюсь на цыпочки: а вдруг могу? Но вместо этого только чувствую тянущую боль в ступне.

Сидеть долго на одном месте я не могу и тихонько прихрамываю по дому, обернув волосы полотенцем. С такой скоростью у меня наконец есть время рассмотреть многочисленные фотографии и рисунки на стенах. В таком виде — наполовину босая, наполовину хромая, в грушёвом полотенце — я встречаю гостя. Гости у нас тут вообще нечастое явление, а я как раз ближе всех к прихожей, поэтому удивлённо открываю дверь.

На пороге стоит немолодой мужчина, подтянутый и с хорошими глазами. У него в руках букет цветов — плотно набитых пионов — и небольшой пакет. Волосы у него примятые и взъерошенные одновременно — это значит, он снял шапку только что, а потом попытался привести причёску в порядок. В целом он не удивлён тем, что видит меня, из чего я делаю несколько заключений. Во-первых, он не ко мне, потому что я не жду никого с цветами. Во-вторых, он предупреждён насчёт меня. В-третьих, купить цветы в посёлке — фантастика, поэтому он явно старался.

— Здравствуйте,— говорит он. Ко мне нечасто обращаются на «вы», да ещё тембром Жана Рено, поэтому акции этого джентльмена в моих глазах сразу повышаются.— Я к Тамаре… Евгеньевне.

Я пытаюсь подсчитать, сколько раз в жизни я слышала имя и отчество моей бабушки вместе. Кажется, нисколько.

— Проходите, конечно.

— Это ко мне,— очень молодым голосом говорит моя бабушка. Она как-то неожиданно материализовалась за моим плечом. Даже не оглядываясь, я чувствую, как она сияет.— Ликунь, это Николай Станиславович. Коля, это моя Лика.

Это «моя Лика» определённо говорит, что рассказано обо мне загадочному гостю уже было немало. Он вручает бабушке цветы, и я в растерянности — удалиться ли мне по каким-нибудь срочным придуманным делам или продолжить быть гостеприимной? Мне не дают выбора и усаживают за стол. За столом, когда чревоугодие в разгаре и я стараюсь не лопнуть в неподходящий момент, Николай Станиславович говорит мне:

— Я принёс для вас небольшой подарок.

Он, ужасно смущаясь, рассказывает, как ещё студентом стащил в одной библиотеке невесть откуда там взявшийся сборник французских стихотворений издания начала восемнадцатого века. И решил, что сейчас он мне нужнее, чем ему. Я обзываю его мелким воришкой, но, конечно, покорена до крайности. Не знаю, где ещё я могла бы достать такую ценность, если только не изобрела бы машину времени. Я чувствую, что с этим человеком мы сможем подружиться.

По законам гостеприимства, сославшись на крайнюю усталость, я оставляю бабушку с гостем наедине и ухожу в свою комнату. Сложно не заметить, насколько сильно бабушка светится. Вопросы о самочувствии были бы излишними. Я валяюсь на постели и листаю драгоценную книгу с рассыпающимися страницами. Бинт начинает мне мешать, я разматываю его, встаю и делаю несколько танцевальных движений — почти не чувствуя боли. Это чудесное ощущение. Я с улыбкой падаю в кровать.

Организму, очевидно, всё-таки требуются какие-то ресурсы на восстановление, потому что я засыпаю как-то незаметно для себя и просыпаюсь, когда луна уже изо всех сил светит в окно. Я лежу в тёмной комнате, которая совсем не тёмная: от снега, белого крашеного стола, от луны очень светло. На потолке пятна света причудливые, и тени от кустов колышутся в потустороннем ритме. Рядом со мной книга французских стихотворений. Ночью она не кажется ветхой, словно только неделю назад вышла из печати. Я стягиваю джинсы и футболку, прицельно кидаю их на стул с высокой спинкой и тогда уже засыпаю по-настоящему.

 

 

30 марта, закатное солнце льёт янтарь вдоль горизонта

 

Лика стоит за дубовой стойкой в «Рыжей ирландской ведьме» и почти на автомате готовит кофе для посетителей. Ей тепло от закатных красок, ей холодно от встречи в электричке, ей сложно от звенящего колокольчика на входе, её успокаивает громоздкая кофе-машина.

В утренней электричке было уютно — весеннее солнце, почти пустой вагон, книга и полный рюкзак провизии. Пока не зашёл Ру, напряжённо кивнул в знак приветствия и прошёл в дальний конец вагона. Было заметно, что Руслан с удовольствием не узнал бы её совсем, но это было бы чрезвычайно глупо, поэтому неожиданная холодность во взгляде и отстранённость обескуражили. Настроение тут же испортилось, и остаток пути хотелось пройти пешком. Но двадцать три километра по размокшему снегу и скользкой насыпи вдоль путей не вдохновляли. Ей даже показалось, что Ру попытался улыбнуться, но это выглядело слишком скованно, как будто он с облегчением понял, что можно просто пройти мимо.

Боже, как же раздражают посетители, которые говорят «латте» с ударением на последнем слоге, а не на первом. Всем так хочется показать французскую утончённость, даже если слово итальянское. Лика пытается взять себя в руки и с улыбкой разносит заказы. К счастью, сегодня публика в основном доброжелательная, и даже её мелкие ошибки прощают и не устраивают драматических сцен.

Среди посетителей один довольно приятный молодой человек, который каждый раз оставляет хорошие чаевые — незаметно, как будто стесняясь этого,— и всё время что-то пишет на своём маленьком ноутбуке. Лика знает, что она ему нравится,— он тайком фотографирует её на телефон. Ей хочется думать, что он писатель. Это всё немного примиряет с неоднозначным вечером. Посетители словно чувствуют, что Лика гарпией способна воспарить под потолком и обрушиться стихией; а может, они просто хорошие. Им можно и «латте» с ударением на последний слог простить.

Поздно вечером все расходятся, и молодой человек с ноутбуком собирается и уходит последним, перед самым закрытием. Лика провожает его взглядом, убирает посуду и кладёт в карман привычные чаевые. Окна покрыты каплями дождя, но всё равно видно, что писатель — ей очень хочется думать, что он писатель,— садится в небольшую сиреневую машину и уезжает.

Лика вспоминает, что волосы его курчавые, и он часто забирает их в хвост; он с усами в пиратском стиле и небольшой бородкой. Нужно в следующий раз проверить, его машина — не тот же самый «пежо»? Девушка чувствует возбуждение в кончиках пальцев, и настроение у неё приподнятое. Убираясь в кафе, она включает музыку погромче и танцует со шваброй, которая мастерски изображает микрофонную стойку. Хорошо, что в этот момент Лику никто не видит.

По крайней мере, она так думает, что никто.

 

 

12 апреля, ясный день

 

Небо глубокого синего цвета — хороший день, чтобы улететь в космос и никогда больше не возвращаться домой. Я сижу на крыше, где мы часто проводили время со Светой, у кирпичной кладки, и позволяю мыслям неторопливо течь в голове.

Ровно две недели, как от Светы ни одного сообщения. Более того, за стеной пусто и тихо. Никого нет, как будто квартира необитаема. Я ездила в больницу, но Светы там больше нет. Телефон её постоянно выключен, и я не могу найти никаких следов девочки.

Четвёртый месяц я ничего не знаю об Элен. В моей душе Элен всегда была тёплым и солнечным существом непонятной породы, и когда мне было тоскливо, это существо грело меня изнутри. Сейчас от существа остался холодный пустой уголок, и я слишком сильно чувствую эту пустоту внутри.

Руслан в университете проходит мимо и едва слышно здоровается. У меня не находится сил, чтобы спросить его, в чём дело. Я стала реже ходить в университет.

До сих пор я так и не знаю, как зовут курчавого молодого человека на светло-сиреневом «пежо», хотя он бывает у нас в кафе довольно часто. Мы улыбаемся друг другу, но он всегда занят за ноутбуком, а я всегда занята за кофе-машиной или на кухне. Иногда мы обсуждаем новинки в меню. У него приятный голос.

Я устала от того, что люди в моей жизни — как бусины на порванных чётках. Они рассыпаются по полу, и их не найдёшь, а если и найдёшь, то уже и не думаешь приладить на место.

Даже дворник Фарид, который всегда смотрел на меня персидскими глазами поэта двенадцатого века, куда-то исчез и больше не появляется у нашего дома.

Я умею делать какие-то невозможные вещи. Я вижу сны с предсказаниями, я умею изменять погоду, вижу сквозь стены и не тону в воде. Мне даются языки, как никому другому. У меня в голове целый город. И я всё равно рано или поздно остаюсь одна. Тогда какой толк от всего этого волшебства?

Шея затекла — оказывается, я слишком долго напряжённо вглядываюсь вдаль, хотя с трудом могу описать, что я там такого увидела. Я прислоняюсь затылком к прохладной кирпичной кладке и вытягиваю ноги. На мне широкие тёмно-зелёные штаны с десятком карманов и маленькая белая майка. На крыше жарко. Шлёпанцы где-то неподалёку, но я их не вижу. Мне нравится, что ветер обдувает ступни и плечи. От этого немножко легче, хотя всё равно грустно. Телефон лежит рядом, и на нём играет тихая музыка — какая-то песня на русском языке, что для меня вообще-то редкость. Ещё рядом несколько книг: я всё время беру на крышу что-нибудь почитать, но так и не раскрываю ни одной.

Я прикрываю глаза, уставшие от солнца.

Даже отсюда, с крыши, слышно, как шелестит свежая листва на деревьях. В этом году всё цветёт и распускается необычно рано. Время от времени проливаются несерьёзные дожди. Капли на щеках жгут мне кожу, и я сердито вытираю их.

— Ты чего разбросала шлёпанцы по всей крыше?

Я едва не подскакиваю от испуга. Света, худая и бледная до невозможности, в таких же широких штанах и в футболке на три размера больше, чем нужно, стоит передо мной. Её губы вроде бы и хотят улыбаться, но как будто давно разучились это делать, и поэтому выражение лица девочки кажется скорее насмешливым, чем приветливым.

Я поднимаюсь, делаю два шага и прижимаю её к себе.

— Раздавишь,— она неловко отпихивает меня. Но теперь она улыбается по-настоящему.

— Ты куда пропала так надолго?

— Всё расскажу. А вот я знала, где тебя искать.

Я ещё раз обнимаю её, чтобы она не видела моих мокрых глаз, и на этот раз Света не протестует.

— Насколько я помню, ты знаешь, где меня искать и в следующем году.

— И ещё через пару десятков лет,— кивает девочка.— Эй, ты чего расклеилась? Видишь, я жива и почти здорова. Мы теперь живём в другом районе, и я пришла тебя проведать. Ну, эту квартиру продаём, живём у маминой сестры пока. Но там тоже есть выход на крышу. Я тебя отведу,— она говорит всё так же немного в нос, своим необычным голосом, неуловимо надорванным и почти низким.

— Хорошо.— Я улыбаюсь и вытираю глаза.— А что с телефоном?

— Утопила. Хотела тебе видео записать, как я в больничном душе танцую. Была шикарная идея. Знаешь, на грани. Но телефон намок и отказался включаться. Почему-то. Он сам, я не нарочно.

— Поразительно, как ты не смогла это предвидеть.

— Сама удивляюсь. В общем, тот телефон умер, а я, как видишь, жива, и у меня новый номер. Я тебе с него звонила, но ты не брала трубку.

— Мне вроде никто не звонил с неизвестных номеров,— хмурюсь я.

— Значит, не тебе,— легко соглашается Света, тянет меня за руку, и мы садимся на наше привычное место.— Ну перепутала, ну бывает, чего ты ругаешься.

— Ты какая-то покладистая стала.

— Это всегда так после длительного заточения.

Света молчит и сосредоточенно о чём-то думает. Я не в силах выпустить из своей руки её ладошку, худенькую и обветренную. Света говорит:

— Вот что мне скажи.

— Что?

— Третьего апреля это случайно не ты устроила ливень?

Я припоминаю, что в начале апреля я уже несколько дней чувствовала себя такой раздавленной, что в конце концов разозлилась и действительно устроила ливень. Просто так, потому что захотелось. Мощный: половина рекламных щитов попадала, движение на дорогах замерло, окна и двери хлопали, как сумасшедшие. Мне тогда едва заметно полегчало.

— Было дело.

— Там к нашему главврачу заехал в гости приятель, тоже врач. Говорит, в армии вместе служили. Собрался уезжать, но тут гром, молнии, ливень. В общем, всё как ты любишь. Я уже узнаю твой стиль. Ну он, этот врач, был на машине, вот и решил вечер переждать, чтобы не врезаться куда-нибудь. Потому что на улице ничего не видать было. А мне что-то нехорошо было под вечер. Очень сильно нехорошо: иду я за стаканчиком кофе, а в следующий момент уже смотрю, а я на столе лежу, маска, трубки, всё такое. Неаппетитные подробности, не буду пересказывать.

Я слушаю Свету, затаив дыхание.

— Ну, в общем, это у меня совсем не с сердцем проблема оказалась. Весь вечер совещались, удивлялись, со всех сторон меня рассматривали, щупали, просвечивали и хмурились. И резать меня не стали. Побрезговали, наверное. Зато когда этот врач, из другой больницы, пришёл, пощупал меня тоже за все места, обругал всех, так мне сразу курс лечения назначили, всякие разноцветные таблетки, очень красивые. И всё, видишь, я уже на свободе. От меня вообще так просто не избавишься.

— То есть получается…

— Получается, что если бы не ты, то я до сих пор бы в больнице валялась. Или уже совсем даже не в больнице.

— Хватит глупости говорить.

— Ладно, прости.

— Ты умеешь извиняться? — удивляюсь я. И тут же получаю локтём под рёбра, как в старые добрые времена.

— Ну я вроде как поблагодарить тебя пришла,— помолчав, очень тихо говорит Света.— Спасибо тебе. Даже если ты не понимала, зачем ты это делаешь. Пусть это почти случайное совпадение, но всё же.

Я молчу, потому что не знаю, что сказать. И ещё — потому что мне сложно сказать хоть слово, чтобы не разреветься.

— Ну ладно тебе,— говорит Света.— Если тебе будет легче, можешь снова обнять меня. Это вроде как тебе помогает.

Её тон нарочито грубоватый, но я понимаю, что так она скрывает смущение. Ровно по той же причине, по какой носит мешковатую одежду.

Я обнимаю её.

— Покажешь мне свою крышу?

— Конечно. Я же сама предложила. Слушай, а у тебя эти вкусные бублики ещё остались?

 

 

13 апреля, под вечер

 

— Я рад, что вы так быстро восстановились,— говорит он мне.— У меня было ощущение, что вы без сознания. Но при этом вы шли почти самостоятельно и разговаривали со мной.

Я прекращаю разглядывать на просвет бокалы, абсолютно чистые, и замираю с белым полотенцем в руках.

— Спасибо. Значит, это точно были вы?

— Судя по всему,— улыбается он и приглаживает курчавые волосы.— Вы совсем ничего не помните? — У него слишком тёплый голос.

— Только по рассказам бабушки. А ещё…— Тут я немного теряюсь, потому что воспитанные официантки такого говорить не должны. Но мы в «Ведьме», тут особые правила.— В общем, единственное, что я помню, это странную татуировку у вас на запястье.

Он отодвигает ноутбук, расстёгивает манжет тёмно-зелёной рубашки и показывает мне татуировку — столбик китайских иероглифов.

— Да-да. Скажите, почему такая странная надпись для татуировки — «свиная тушёнка»?

— Это история давняя,— терпеливо объясняет он, чуть улыбнувшись.— Я как-то раз увидел, что на банке тушёнки название и на русском языке, и на китайском. Тушёнка называлась «Великая китайская стена». Я решил, что это единственно возможное и глубокое значение для моей будущей татуировки. Старательно перерисовал иероглифы и отнёс мастеру. Оказалось, что не те. С тех пор для меня эта татуировка — напоминание самому себе: всегда проверять источники и думать, прежде чем что-то делать.

— Сильно,— улыбаюсь я.— Не стесняетесь, если кто-то читает надпись?

— Вообще вы первая, кто её сходу прочитал. Так что не стесняюсь. Сам дурак.

Я смеюсь и прикрываю рот рукой. И ухожу за стойку, готовить сэндвичи для посетителей.

— Спасибо вам,— спустя несколько минут говорю я. Его столик совсем близко.— Вы, получается, меня спасли.

— Я? — удивляется он.— Я только проводил вас до дома и отнёс за вами куртку с ботинками. Вы протестовали и не желали одеваться.

— Было жарко, да. Бабушка, правда, сказала, что вы меня чуть ли не на руках принесли.

— Это некоторое художественное преувеличение,— замечает он.— Иногда вёл под руку и задавал направление.

— То есть вы знали, где я обитаю?

— Нет, скорее отследил изначальную траекторию. Надо же, бабушка. Я подумал, это ваша мама. Очень молодо выглядит.

— Да,— улыбаюсь я.— Она такая. Да ещё влюбилась.

Не знаю, почему я так откровенничаю с ним.

— Влюбилась? Это очень хорошо,— задумчиво говорит он и смотрит на меня так, что я прячусь за прозрачными бокалами и прибавляю громкость на музыкальном аппарате — он старинный, знает всего десятка два песен, но шуршит и поскрипывает очаровательно. Я замечаю, что один шнурок у меня развязался, быстро завязываю его, а когда встаю, посетителя с ноутбуком уже нет. На столе деньги и маленький листочек бумаги. Я читаю записку и пытаюсь не слишком откровенно расплыться в улыбке. На листочке небольшое стихотворение обо мне и признание в том, что посетителя зовут Альберт. Это слишком необычно, но я ему верю. Я гляжу, спрятавшись за занавеской, и провожаю глазами светло-сиреневый «пежо».

Потом возвращаюсь за стойку и достаю свои записи. У меня появилась ещё одна работа: я перевожу с французского рассказы современных писателей. Это получилось случайно: я разговорилась с одним из посетителей, а он оказался редактором в небольшом издательстве. Рассказы совсем маленькие, на один вздох, мягкие и будоражащие, как тяжёлый занавес в театре, когда заблудился и чуть не вышел на сцену,— в них много парадоксов и грустной любви. Когда посетителей нет, я читаю их вслух. Когда я перевожу, я пишу от руки, чтобы ещё сильнее их почувствовать.

С Альбертом мы переписываемся до утра. «Я ведь немного волшебница, или ведьма, это как посмотреть». Я написала это во втором часу ночи. «Отлично, я всегда знал, что заведение так называется неспроста». А я-то думала, он перестанет мне писать, когда узнает. Я рассказываю ему свои истории, очень осторожно, но у меня покалывает в кончиках пальцев, и я понимаю, что всё будет хорошо. Он пишет в ответ, но ещё больше слушает. Даже в паузах по десять или двадцать минут, когда я торопливо пишу и ошибаюсь поминутно от спешки, я ладонями, и щеками, и лопатками чувствую, как он меня слушает в кромешной тишине ночи. «Я начал заниматься китайским языком. Если вы не против, я буду брать у вас консультации». Ещё бы я была против. Я ложусь спать только тогда, когда звёзды растворяются в светлеющем небе.

 

 

17 апреля, тёплый полдень

 

Солнце светит так ярко, что улыбаться хочется просто так, и я иду, вполголоса напевая что-то из своих наушников на французском, легковесно и нежно; мимо, вытаращив глаза, пробегает кошка, возбуждённо говоря что-то на своём кошачьем; машины на перекрёстках тормозят как-то неуверенно, а всё потому что юбки и платья у девушек по-весеннему короткие, по-настоящему весенние, легкомысленные. И неожиданно пахнет свежераспиленным деревом — я прикрываю на мгновение глаза, вдыхаю полной грудью. Я всего лишь иду мимо строительных лесов рядом со свежим магазином, но этот запах покоряет меня.

Мы с Элен всегда жалели, что нет фотоаппарата для запахов, потому что обе могли замереть посреди улицы и делиться впечатлениями друг с дружкой — на кончиках пальцев, бессильно описывать, растерянно рассматривать, откуда аромат. Свежераспиленное дерево — это производит почти такое же впечатление, как запах летнего дождя, или запах розы, которую окатили брызгами воды, или хлеба только из пекарни. Я вдыхаю и иду дальше, улыбаясь, и тут меня осеняет: я звоню нашему хозяину кафе и, пробиваясь сквозь звуки его возлюбленной гитары и женские голоса на фоне, обещаю устроить выставку фотографий подруги в нашем кафе. Хозяин вопит, что я гений, обещает оплатить все расходы, и я разворачиваюсь и торопливо иду домой. Фотографий, которые наснимала Элен, у меня залежи: тонны, горы, их просто космически много. Там и я, и не только я, и совсем не я, но я точно знаю, какие выбрать, чтобы напечатать большими и красивыми.

Дома, сбросив только ботинки, я сижу в уличной одежде за компьютером, набираю побольше, с сожалением отбрасываю половину, иначе мы уклеим все стены фотографиями, и тут же бегу, неправильно завязав шнурки, в фотомастерскую. Там мне неторопливо объясняют, сколько это будет стоить; я машу рукой и на всё согласна, но вот только ждать почти два часа, пока они зарядят бумагу, напечатают, обрежут края, наклеят по моей просьбе на листы тёмно-синего картона.

Пока в мастерской колдуют с фотографиями, я выхожу на улицу, поправляю шляпу и щурюсь на лужи, рекламные щиты и непривычно довольных людей; покупаю себе хот-дог и кофе в большом коричневом стакане с нарисованной девочкой из аниме. Нахожу тихую аллею, разуваюсь и забираюсь с ногами на приземистую жёлтую лавочку. Уплетаю булочку, запиваю обжигающим кофе и рассматриваю свои босые ноги, которые кажутся неприлично загорелыми для апреля. Лавочка ещё хранит свежесть мартовских ветров, и воздух небрежно-прохладный, когда шарфик ещё может быть не лишним; но мне от кофе и мыслей так тепло, что я просто улыбаюсь всем подряд, а когда на меня смотрят с недоумением, смущаюсь, но через секунду уже забываю о таких глупостях.

Удивительно! Весной дни — как лента дороги, которая разматывается вдаль и никогда не кончается; едешь, наслаждаешься скоростью, и даже сиреневые вечера кажутся светлыми и хорошими. Я вдыхаю побольше воздуха, чтобы сразу хватило на сто лет, обуваюсь, любуюсь огромными зелёными деревьями, провожу по ветвям и сжимаю между пальцами молодые листочки. Пальцы у меня пахнут теперь всем сразу — пряной листвой, дождём, кофе, сосиской на гриле из хот-дога, отголосками парфюмерии, кондиционером для белья и почему-то проявителем для плёночных фотографий. Кажется, я слишком чувствительна; два часа кажутся бесконечно долгими, но я уже бегу в мастерскую и забираю распечатанные и наклеенные фото. Мастерицы успели приладить даже нитки с обратной стороны, так что я не буду ломать голову, как повесить фотографии.

В кафе хозяин уже ждёт меня в обнимку с гитарой — я кладу на барную стойку кипу распечатанных фотографий в большом формате и сбрасываю весеннюю куртку. Гремят мелодии в музыкальном автомате, посетители удивляются, но довольны, тем более, что особенно удачным риффам хозяин подыгрывает и подпевает. Он угощает меня зелёным шоколадом, марсианским, по его уверению, и мы разглядываем и развешиваем снимки. Посетители, забывая о кофе с пирожными, нерешительно встают и тоже рассматривают фотографии. Я смущена, потому что на многих из них я, и часто обнажённая, но зрителям это даже не приходит в голову, потому что здесь и сейчас я обычная девчонка в джинсах, с голыми щиколотками и легкомысленной футболке с Микки-Маусом, в расстёгнутой рубашке, да ещё шляпу на глаза надвинула. А там, на глубоких тёмных листах, я — принцесса, пришелица, волшебница, таёжный дух, болотное существо, цветочная фея, дождливая и бесплотная на одних снимках и опалённая солнцем на других. Я помню историю каждой фотографии. «Я есть хочу»,— жалобно говорила я, совсем замученная. «Погоди,— отвечала Элен,— у тебя живот сейчас очень красиво выглядит. Ещё пять минуточек, и идём есть».

На снимках Элен красные трамваи звенят, а капли дождя на стекле древнее шумерской клинописи; города сверху, с башен, выглядят инопланетно и чувственно, а в реке волны такие, что боишься захлебнуться; и облака осязаемые и тяжёлые, как на самом деле, словно она трогала их руками. Грузчик с хрупкой скрипкой; девушка, загорающая у фонтана, с открытыми плечами и в жёлтом парусе платья на ветру; человек в шляпе, и учительница французского, и девочка с роботом на поводке, и разноцветные студентки, и машина, мчащаяся на нас — как я ругала Элен за этот снимок! — усталые от солнца цветы, поцелуй украдкой за углом школы; бабушка, швыряющая яблоком в свою соседку; печальный двойник Леннона и царевна-старшеклассница.

Мы все молчим, а потом говорим; и кафе не закрывается до глубокой полуночи, и хозяин всё играет Маккартни и «Дайр Стрэйтс», а я забилась в дальний уголок, читаю Мураками, пока рыжая волшебная Кристина разносит заказы, и наблюдаю за взглядами и вздохами людей, забывающих допить кофе.

Последние аккорды звучат к половине первого ночи.

 

 

21 апреля, полдень

 

— Ты балбесина,— говорю я от души.— Ещё немного, и я от тебя отвыкла бы.

— Слушай,— говорит она.— А ту фотографию, где ты Чарли Чаплин, ты тоже повесила?

Я киваю. В чёрных широких штанах и чёрной шляпке котелком я и правда как Чарли Чаплин, разве что усы не нарисовали, да грудь приходится прикрывать. Штиблет чёрных и блестящих тоже не нашлось, и я с тросточкой стою смущенная босиком и жду, пока Элен насытится и перестанет щелкать затвором. Я там как худой мальчишка, и это трогательно.

— Почти четыре месяца,— говорит она невпопад.— С ума сойти. Слушай, а ту фотографию, где ты на фоне заката?

Конечно, я помню, что это тоже один из любимых снимков Элен. На нём я почти обнажённая на фоне закатного неба — иду по мелководью, а брызги у ног блещут жемчужинами. Я видна лишь силуэтом из тёмного янтаря, полупрозрачным, сама себя не узнала бы, если бы не помнила точно, как было прохладно на вечернем ветру; там я точно с другой планеты, ещё более худенькая, чем обычно, с забранными волосами — просто придерживаю их рукой, а небо разгорается, абрикосовое, персиковое, сиреневое и в сполохах красных и чёрных.

— А какие у тебя новости?

— Ну,— я смеюсь,— летать я так и не научилась, твои опасения были напрасны.

День начался странно. Я неторопливо проснулась — до университета два часа, только ни в какой университет я не попала. Я нащупываю в складках одеяла свой телефон, и в этот момент он оглушает меня неизвестным номером, от которого у меня подпрыгивает сердце, да так и не возвращается на место, потому что я слышу то, от чего у меня слёзы сами собой брызжут из глаз:

— Анж… Это я.

Я вскакиваю, мне холодно и жарко одновременно, и за четверть секунды я умываюсь, одеваюсь и выскакиваю на улицу.

— Я потерялась, но я вернулась. Я никак не могла найти дверь обратно. Представляешь, две недели…

Я бегу по солнечным улицам, и потоки ветра подхватывают меня, чтобы я могла бежать ещё быстрее.

— Две недели. Я каждый день по два или три раза приходила туда, я уже выучила адрес и с закрытыми глазами могла приходить, но дверцы всё не было. Я сейчас долго не могу говорить, мне одолжил телефон какой-то добрый молодой человек.

Элен сказала, что вышла совсем не из университета, а где-то на углу рядом с торговым центром. Я бегу, как могут бегать только маленькие дети, которые не умеют уставать и у которых сил хватит на две электростанции.

— У меня украли телефон, в первый же день, я не знаю, как. Я ночевала на чердаках, правда, это было весело. Я наделала столько фото, ты удивишься. Ты не удивляешься обычно, но тут даже ты удивишься. Они замечательные, я без ложной скромности могу это сказать. За эти две недели я стала лучше говорить по-французски, чем за полтора года в университете…

Голос её звучит у меня в ушах ещё пять кварталов, хотя я уже давно положила трубку.

Элен сидит прямо на широком парапете у торгового центра. У неё на запястье бинт. А куртка распахнута, и в руках что-то нежного сиреневого цвета. И на плече её рюкзачок.

Я подбегаю и понимаю, что не в силах сказать ни слова.

Она такая худая, даже скулы острые на её мягком улыбчивом лице. И губы очень бледные.

Кудряшки собраны в пучок, но всё равно беспокойно торчат отовсюду. Прозрачный лак на ногтях жалкими остатками. И один шнурок бежевый, в цвет ботиночек, а второй бордовый, и я догадываюсь, почему.

— Это тебе,— говорит она, протягивая мне шарф. Нежный на ощупь, бледно-сиреневый, пахнущий вечерними цветами. Я прижимаю его к лицу, чтобы не расплакаться.— Он из одной лавочки в пригороде.

И я по-прежнему не могу сказать ни слова.

— Я сначала не поверила, что уже апрель. Я очень удивилась погоде. Хорошо, что зима была тёплая. Но потом вспомнила, что так бывает, если долго пропадаешь неизвестно где.

— Ага.— Я киваю несколько раз, потому что ужасно согласна.

Элен глядит на меня бесконечно долгое мгновение и молча обнимает. Я понимаю, что я тоже могу двигаться, и обнимаю её в ответ.

— Ты хочешь есть, наверное,— говорю я.

— Я хочу искупаться. Это желание вселенского масштаба. Ты же одолжишь мне свою ванну ненадолго? Я верну в целости и сохранности. Но да, сначала поесть.

Лапша с курицей и овощами обжигающая, и мы смеёмся от хлюпающих звуков, когда втягиваем длинную лапшу.

— Если бы я так не хотела в ванну,— говорит Элен и замолкает расслабленно.

Стеклянный потолок торгового центра — кусочек неба; мы объелись, и смотреть получается только вверх.

— Лопну сейчас,— жалуюсь я.— Я ведь не хотела есть, это всё ты…

— Ты оттаяла,— замечает Элен.— Я думала, ты вообще разговаривать разучилась.

— Балбесина ты…

Через час Элен отмокает в ванне, покрытая пеной — только голова, плечи и коленки наружу,— а я сижу на краешке и слушаю её.

Она пробыла в Париже всего две недели, но уже пропустила половину семестра, и мы пока не представляем, что она будет делать с университетом. Элен совершенно спокойна на этот счёт, и я понимаю, что мы вдвоём что-нибудь придумаем. Может быть, я спрошу у Светы, как всё сложится.

— Знаешь,— продолжает Элен,— это такой хороший молодой человек. Он оставил мне свой номер телефона и адрес, на всякий случай.

— Он кудрявый? У него есть бородка? И татуировка с иероглифами?

Элен выныривает из пены недоумённо:

— Нет, а что? Высокий, тощий, нос как у француза, а глаза очень добрые. Женей зовут. А что, а что?

— Потом расскажу,— выдыхаю я.— Продолжай.

Элен умудрилась даже заработать кучу денег и первым делом попыталась вернуть мне те, что я ей дала в декабре. Фотографировала туристов и горожан, развесила несколько парижских снимков в кафе, и хозяйка предложила ей время от времени забегать обедать бесплатно, и Элен даже побывала у неё в гостях.

— У меня было два любимых чердака, остальные холодные и неуютные. Правда, душа не было ни на одном, очень неудобно. А ещё, слушай, за мной там один француз ухаживал, мы гуляли у вечерней Сены. Ну, даже не у Сены, а там какие-то крошечные притоки, мостики. Честное слово, я там лягушек слышала. А он мне в это время что-то невыразимо нежное говорил. Невозможно серьёзно говорить о любви, когда вокруг квакают лягушки.

Я смеюсь.

— Пить хочешь?

Она увлечённо кивает, и я несу ей стакан с ледяной колой. Пузырьки колы оседают на запястье и тыльной стороне ладони, пока я выхожу с кухни. Я вспоминаю, как в детстве папа сажал меня на колени, и мы вместе пили из двух трубочек колу из одного стакана, и пузырьки смешно били в нос.

Элен жадно пьёт колу.

— Хорошо…

— Сейчас принесу тебе чистую одежду.

— Намекаешь, чтобы я поскорее выметалась? Ну ещё пять минуточек…

Я улыбаюсь:

— Нет, ты мне ещё миллион вещей должна рассказать, так что в общежитии сегодня пусть тебя не ждут.

Она фыркает:

— Как будто меня там когда-то ждут. Но уговорила, остаюсь и отмокаю дальше.

Ещё через полчаса мы сидим на подоконнике, перекрестив ноги, — там тесно, но солнечно. День в самом разгаре, и за окном шумит листва. Губы у Элен снова живого оттенка, она расслабленная, а кудряшки блестят с новой силой.

— Можно тебя попросить ответить максимально честно?

— Давай,— кивает она.

Элен знает, о чём я хочу её спросить.

На один из дней рождения, когда мы потратили на поездку все деньги и не знали, что друг дружке подарить, Элен написала мне короткое письмо на розовой плотной бумаге и подбросила в почтовый ящик. «Я желаю тебе, чтобы сбывалось всё, что ты захочешь, любые самые фантастические вещи. Все этого желают, но я желаю этого тебе по-настоящему».

— Что ты почувствовала, когда твоё пожелание сбылось?

— Глупо, но… Наверное, что чувствуют родители, когда у них ребёнок — вундеркинд. И гордость, и смутное сожаление от того, что они сами этого не смогли достичь. Но это сожаление мимолётное, а гордость никуда не уходит. Я скромная, да?

— Почему у тебя это получилось?

— Наверное, раз в жизни можно что-то такое пожелать, что сбывается по-настоящему,— она улыбается.

— И ты потратила это желание на меня?

— Использовала. Не потратила.

— И что мне теперь с этим делать?

— Ты уже делаешь...

Я угощаю её горячим шоколадом. Он так и не заканчивается в моей кружке, и он до сих пор не остыл.

 

 

1 декабря 2019 — 3 марта 2020 г.

Комментарии